https://youtu.be/guZT7Ni7_Wk
Шагар. Холокост: Молчание и вера. 3 окт 2022
Молчание и вера. Смысл молчания.
Когда происходят трагедии, катастрофы в мире – как правило, верующие пытаются спросить: что это значит, за что это? Проблема в том, что Катастрофа отвергает вопросы такого типа, поскольку она ломает все наши представления о мире.
Т.е. все наши представления о том, что такое мир, вдруг оказываются сломанными. И задать вопрос «Почему?» невозможно, потому что, культура не предназначена для таких нагрузок. Можно ли то же самое отнести к сегодняшней войне в Украине? В значительной степени, думаю, да. Т.е. у нас есть какие-то представления, как мир должен выглядеть все же, и происходит что-то, что не вписывается ни в какие рамки. И что с этим делать?
Она находится вне конструктивного мира, вне области дискурса. Поэтому о Катастрофе невозможно говорить. Так я чувствовал смысл Катастрофы, если так можно сказать, у своих родителей.
Они пережили Катастрофу в своей юности и несли это с собой всю свою жизнь. Они почти не говорили об этом. Они прожили свою жизнь в молчании, и скрывая то, что невозможно исправить.
Многие семьи, которые пережили Катастрофу, вели себя так же. Было молчание. Только в последние годы начали говорить об этом, но изначально Катастрофа – это была область молчания.
В этом смысле они были жертвами всю свою жизнь. Они были не способны говорить, Катастрофа сделала их немыми, наложила на них немоту, от которой они не излечились. Они жили в ощущении неверия в реальность и в людей. Это привело их к тому, что они были не способны принять другого, улыбнуться или ощутить покой человека под своим виноградником.
Я, говорит Шагар, продолжаю в известном смысле эту ношу, этот генетический код людей, переживших Катастрофу. Мне это напоминает каббалистические хасидские объяснения про Песах и Исход из Египта. И в соответствии с этим объяснением Песах означает «пе сах», говорящие уста, когда речь выходит из изгнания.
Смотрите, как пересеклось с тем, что мы читали у рава. Выход речи из изгнания, способность говорить.
Как правило, речь превращает тяжелое событие, травматическое событие в нечто, что человек способен пережить.
Так или иначе, способы работы с людьми, пережившими какие-то трагические события – это говорить об этом.
Сама речь превращает травматическое событие в нечто, что можно переработать, пережить и пойти дальше. И это первый этап в освобождении от него. Но Катастрофа – это было не только страдание, это было страдание, в котором нет речи. Онемение, немое страдание. И не было никакой системы понятий или системы ценностей, которая была способна сформировать, оформить Катастрофу в страдания.
Это было что-то выше, чем страдания, так получается.
С этой точки зрения мои родители остались в Катастрофе. Катастрофа – это не только убийство, но убийство убийства. Не преступление или страдание, которое происходит в человеческом круге, в кругу человеческих понятий, но выход из него и опровержение его.
Это противоречит всем человеческим понятиям. И поэтому об этом невозможно говорить, и поэтому из этого невозможно выйти. Он сказал: убийство убийства. Это как русские, которые сжигают своих пленных. Очень похоже. Какая-то вопиющая бесчеловечность.
Катастрофа – это что-то, что невозможно превратить в понятийном смысле во что-то другое.
Т.е. невозможно это трансформировать, потому что трансформация дает человеку какое-то успокоение.
И так я объясняю, говорит Шагар, молчание моих родителей, которые прожили свою жизнь в этом пустом пространстве, которое разверзлось во время Катастрофы. И это смысл Катастрофы -дифферент.
Не знаю, что такое «дифферент», какое-то философское понятие. Дальше он объясняет, что это долг, который невозможно выразить. Другое выражение, которое он приводит: «Освенцим – это была смерть смерти».
Это смерть, когда исчезла даже возможность справлять траур о том, что умерло. Невозможно исполнить работу траура и выйти из этого, и продолжить дальше.
Интересное определение.
Моя семья и мои родители не умерли, они спаслись, отец ушел в армию в начале ВОВ. Моим родителям было 17-18 лет в 1941 году. Отец ушел в армию, мама уехала последним пароходом. Их родители погибли с обеих сторон. И да, они молчали, это не было темой для разговоров. И здесь он это объясняет, что это сверх всяких понятий. И поэтому только молчание. Хотя с другой стороны, может быть, какой-то внутренней причиной моего движения в тшуву было именно понятие, что я из семьи, пережившей Катастрофу, и что надо каким-то образом это продолжить. Т.е. об этом не говорили, но это присутствовало.
Когда я говорю о Катастрофе, я не делаю это с точки зрения тех, которые пережили это в первом лице, но с точки зрения тех, которые получили это по наследству как неизлечимую наследственную болезнь.
Шагар говорит: «Для меня Катастрофа – это неизлечимая наследственная болезнь второго поколения».
В известном смысле это второе поколение – они как бы травмированы Катастрофой не меньше первого поколения. Также для них Катастрофа означает полное недоверие экзистенции.
Т.е. полное недоверие существующему миру.
Невозможность полагаться на себя. Постоянный страх. Постоянное присутствие черной дыры, которая поглощает все в их жизни. С моей точки зрения Катастрофа – это черная дыра постоянного несуществования, что-то жуткое, освещенное светом солнца.
Т.е. какая-то жуть, происходящая при свете дня.
Это значит, какая-то жуть, которая должна уничтожить все. И она происходит в мире, который продолжает функционировать.
Он говорит, «постоянное несуществование». Вот это сочетание очень похоже на сегодняшнюю ситуацию. Это сочетание того, что, с одной стороны, происходят самые невозможные события, а с другой стороны – все идет своим чередом.
И это ситуация, которая приводит человека к ткиют, к невозможности. Он не знает, как функционировать в этой ситуации. Он не может из нее выйти, и он не может из нее выбраться.
Перед тем как я буду говорить о религиозном смысле, о религиозной реакции к Катастрофе, я хочу представить две теории, которые пытаются объяснить, каким образом произошла ломка всех систем, которая привела к нацизму.
Т.е. как возник нацизм, путинизм.
Сила или порядок
«Оцма» означает сила, «седер» означает порядок. В общем можно сказать, что в общей философии есть две теории Катастрофы.
Есть теология сатанизма – «Сатан, который ищет силы». С другой стороны, есть теология, которая не менее сатанистская, хотя она противоположна, эта теология называется «Технократический Сатан». С точки зрения того, что говорят, что Сатан ищет силы – это значит, что Сатане нужна человеческая жертва для того, чтобы усилить себя. Он как бы питается кровью своих жертв, и поэтому он должен их уничтожать. Кровь – это душа, это наиболее питательное вещество. И уничтожение – это самый сильный и воспаляющий воображение акт. И тем самым это способ, каким Сатан укрепляет себя.
Т.е. каждая жертва добавляет ему энергии.
Тогда получается, что желание стать сильным – это то, что двигает Сатаной. И это стоит в основе уничтожения другого.
Т.е., уничтожив другого, я становлюсь сильнее.
Сатанинское зло – это не результат злобных мыслей. Оно осуществляется, потому что он не терпит никакого сокращения, никакого цимцума, он видит любую культуру как разлагающую. Он считает, что культура разлагает, ослабляет человека, безусловно, и поэтому Гитлер, да сотрется его имя, считал культуру своим врагом. Она ограничивает действие человека понятиями добра и зла, которые она устанавливает. Это сатанинство – оно нечеловеческое, оно не выражает человеческое зло в том смысле, что оно лишено цели. Оно не приходит для того, чтобы достичь чего-либо, но сама борьба – это достижение силы. Уничтожение – это не способ подъема, а сам подъем.
Т.е. уничтожение как самоцель, которая питает какие-то сатанинские силы зла.
Поэтому также и отношение «евреи и немцы» не воспринимается как противоречие, поскольку есть что-то, противоречащее в характере еврея или немца. Если бы это была проблема – это было бы человеческое зло.
Т.е. он говорит – это не человеческое зло, это сверхчеловеческое зло.
Это сама сущность противоречия, какая-то базовая бинарность. Поскольку это сатанинское зло – это не зло, которое имеет какую-то цель, но это самоцель.
Т.е. зло является самоцелью. Не нужны им территории или что-то другое, им нужна кровь и страдания.
Поэтому этот Сатан, желающий силы, пытается освободиться от человеческого, т.е. от культуры, для того, чтобы достичь этой силы. И поэтому это позитивное зло, зло ради зла, разрушение во имя разрушения, для того, чтобы освободиться от человеческого.
Т.е. выйти за пределы человеческого, сознательное разрушение всех человеческих норм. Так можно понять.
Однако также как этот Сатан стремится разрушить другого, или одновременно с тем, что он разрушает другого, он разрушает себя самого, иначе он не может существовать.
Т.е. это не только уничтожение, это также самоуничтожение. Он должен освободиться и преодолеть также себя самого, чтобы его ничто не ограничивало. В конечном счете Гитлер уничтожает сам себя, потому что он питается самим собой. Уничтожает себя и вместе с собой немецкий народ из того же самого желания.
Т.е. это не только уничтожение другого, но это также самоуничтожение.
Жуткое описание, но, по-моему, очень напоминающее то, что мы сегодня видим и слышим. Я потом попрошу прокомментировать тех, кто живут в этом.
Это говорит одна теория. Это теория, что Сатана хочет силы. В конечном счете он пожирает сам себя. Вместе с этим объяснением есть еще объяснение – точной машины, робота. Зло – это технократическое зло. Это нашло свое выражение в суде над Эйхманом. Эйхман сказал: «Я исполнял приказы». Это подчинение приказам, о котором он говорил, в кантианских понятиях является исполнением морального категорического императива.
Т.е. он не только не говорит, что это преступно, он говорит: наоборот, это как раз сама суть морали – исполнять приказ. Это часть того, чтобы машина, как говорится, работала, как запланировано.
С этой точки зрения Катастрофа – это искаженный плод модернизма, стерильность в контакте с другим, которая парадоксальным образом воспринимается или может быть воспринято как моральная чистота исполнения приказа.
Т.е. поскольку нет человеческого контакта, можно сказать, жертвы с палачом, то он не воспринимает, что тут есть что-то античеловеческое. Так это можно понять.
И таким образом она превращается в бесчеловечное. Это не бесчеловечность Сатаны, который ищет силы, но это бесчеловечность машины. Это не человеческая жертва, а это, как говорится, дезинфекция.
Что такое уничтожение еврейского народа? Дезинфекция. Очень красиво.
И эта дезинфекция в технологическом смысле – это отдаление, которое питается взглядом на человека как просто на инструмент.
Т.е. это взгляд на человека как на инструмент.
И оно создает промышленную смерть. И в этой промышленности исходным материалом являются люди. Это промышленное создание хочет достичь максимальной пользы, максимальной эффективности с помощью различных технологий. И в конечном счете оно ищет технократической эффективности без всякой пользы.
Т.е. технология ради технологии.
Лагеря смерти – это были высокоэффективные скотобойни, инструменты убийства, только убивали там не животных, а людей. Абсолютный порядок этой бойни, законная регуляция, польза, дисциплина – это все привело к возможности превратить людей в расходный материал, которых доставляют в вагонах для скота, для окончательного решения проблемы, еврейской проблемы. И это тоже привело к тому, что еврей как бы исчез из дискурса боли, страдания, несправедливости. Так же как мы не ощущаем несправедливости относительно забиваемых животных, хотя, безусловно, животное страдает, но страдание животного, можно сказать, сознание страдания не существует в человеческом дискурсе, и оно поэтому как бы не существует.
Это как бы другое страдание, которое не доступно человеческому разуму, и поэтому оно как бы не существует. Т.е. это некоторое обесчеловечивание, которое позволило запустить этот весь механизм.
Еще раз говорю, что можно какие-то параллели, я думаю, можно и нужно провести с тем, что сегодня происходит. Уж очень похоже.
Если так, то еврей – это не просто жертва. Это жертва, которая не воспринимается как жертва. И это дифферент. Для того чтобы превратить людей в расходный материал, лишенный человеческого образа, нужно было вывести, исключить их из области человеческого. Посредством стерильного отдаления от его бытия эта боль переходит в другую категорию мышления, и это уже не относится к человеческому мышлению. И буквально как страдания животных ради нас, так тоже и еврей был выведен за пределы человеческого дискурса, даже в собственных глазах. Сам еврей начал верить, что он не человек. И возможно, что это причина молчания тех, кто спаслись. Т.е. их страдание было вытолкнуто за пределы человеческого или культурного дискурса, и нанесение им ущерба не воспринималось как нечто бесчеловечное.
Нужно понять, что командиры лагерей смерти были обычные люди, которые перед Катастрофой занимались обычными делами. И если бы не война, они бы провели свою жизнь, как все остальные люди, нормативные люди.
Они не были какими-то патологическими злодеями.
И поэтому они «дезинфицировали» мир от еврейской болезни. Не только они, но также многие граждане Европы. Это значит, что способность быть частью бесчеловечности – она есть в каждом человеке. В определенных ситуациях она пробуждается внутри каждого человека. И зло, которое раскрывается здесь, это не человеческое зло. Т.е. с одной стороны – это не человеческое зло, а с другой стороны – оно очень человеческое.
Чтобы это себе представить, мы можем себе представить, как мы можем смотреть на соседа, который по какой-то причине был выведен за пределы человеческого. Я предлагаю представить себе какого-то конкретного соседа, которого объявили вне дискурса, потому что он принадлежит другой религии, другому народу или что-то в этом духе. Смогли бы мы участвовать в том, чтобы зарезать его?
Т.е. после того, как нам объяснили, что он не человек, а зарезать его – все равно что зарезать животное, не дай Бог, смогли бы мы это сделать, зарезать?
Понятно, что интуитивный ответ будет: «Конечно, нет». Но Катастрофа опровергает эту самоуверенность, нашу моральную самоуверенность.
Т.е. порядочные люди, которые были активной частью этого механизма смерти нацистской смерти. И это говорит о том, что мы должны снова проверить свою интуицию.
Я хочу уточнить, что я не говорю о бесчувственности к судьбе соседа. Такую бесчувственность мы встречаем постоянно. Интересует ли нас нищий, который проходит мимо нас по улице? Или те жуткие фотографии, которые мы видим в телевидении – как говорится, мешают ли они нам жить ночью? Руанда, Босния, Тибет, Бирма, длинный список.
Я также не говорю о соучастии, которое продиктовано страхом или угрозой. Но я говорю о добровольном соучастии как ощущении исполнения морального приказа, морального императива. И многие народы Европы приняли в этом участие, тем самым идентифицируя себя с нацизмом. И это настоящий вопрос.
В сноске он говорит: «Можно задать еще один вопрос: изменилось ли человечество радикально после Катастрофы? Могут ли сегодня несчастные, отверженные полагаться на людей, которые придут им на помощь?»
Я хочу заметить, что постмодернизм – это ответ на нацизм, на силу, которую он искал и на механистичность, технократичность, с которой он действовал. Против длинных рядов бесконечных и дисциплинированных нацистских солдат, которые похожи все друг на друга и вскидывают руку приветствия к фюреру, появляется общество индивидуалистов – дикое, разноцветное, не признающее никакой порядок, – которые отвергают любую серьезность, которая входит в его ряды.
Интересно. Абсолютная серьезность еще, порядок, серьезность.
Эти качества растворяют желание силы и превращают ее вообще в отсутствие какого-то желания.
Т.е. все превращается в насмешку, отсутствие вообще стремления к чему бы то ни было.
Это и еще то, что говорит Ханна Арендт. Ханна Арендт говорит о том, что тоталитарность не просто отвергает другого, но исключает его из дискурса, тем самым превращая его в нечто избыточное, ненужное. И постмодернизм отвергает принципиально такую возможность, потому что он объявляет кошерным любой дискурс. Нет человека, у которого нет места, т.е. все допустимо, любая позиция допустима. Не потому что место это вмещает, но потому что каждый человек – это место для самого себя. Он – место мира.
Не важно, были ли это технократический Сатан или Сатан, который ищет силы. Катастрофа раскрыла зло и несправедливость, которые вышли за пределы любого дискурса. И это зло, которое парализовало душевный мир тех, кто спасся. И утешение в том, чтобы «высказать это и станет мне легче», оказалось для них невозможно.
Это первая часть.
37:45