ВВЕДЕНИЕ
В камере городской тюрьмы моего родного Галле, в Германии, царило тоскливое молчание. Камера была рассчитана на шесть человек, но сейчас там находилось двадцать с лишним евреев. И вот заговорил самый старший среди нас.
— Вот ты, Факенгейм! Ты студент, изучаешь иудаизм. Ты знаешь о нем больше, чем кто бы то ни было из нас. Ну, так ответь, что иудаизм может сказать нам сейчас?
Но я, 22-летний студент раввинской семинарии, не ответил ничего.
Вопрос был задан мне 11 ноября 1938 года, через два дня после так называемой Kristallnacht (Хрустальной ночи). Синагоги пылали по всей Германии. Еврейские магазины были разгромлены и разграблены. Евреи, мужчины старше шестнадцати лет, исчезали, никто не знал, где они, и уж конечно не осмеливался расспрашивать. За одну ночь тысячелетней истории германского еврейства был положен жестокий, кровавый конец. Разумеется, евреям не только Германии, но и большей части Европы впереди предстояло много худшее. Тем не менее, дух германского еврейства был сломлен в одну эту ночь, когда дома собрания, из которых веками возносились к небу молитвы, охватило пламя. И сейчас двадцать с лишним из нас, немецких евреев, схваченные днем раньше, находились в этой камере, не зная, что им предстоит.
Я много мог бы сказать этому человеку, с которым был немного знаком. (Многие в нашей общине знали друг друга вскользь — впрочем, сама община была старой, почтенной и состояла, по меньшей мере, из тысячи человек). Когда Гитлер пришел к власти, мне было шестнадцать лет, а к 1935 году, когда я окончил среднюю школу, больше всего меня беспокоило одно — как остаться евреем. Уверенный в том, что необходимое должно быть в иудаизме, я отправился в Берлин и поступил в знаменитую Hochschule fur die Wissenschaft des Judentums (Высшая школа науки о еврействе). Подготовка к будущей профессиональной деятельности меня почти не занимала: я просто жаждал знаний. И к тому моменту, как я, три с половиной года спустя, оказался в этой камере, я уже кое-что знал.
Берлин в 1935—1938 годах был из-за нацистов местом почти непереносимого гнета. Но поскольку он все еще оставался еврейским центром, он был также местом духовного подъема и духовной силы. За эти несколько лет иудаизм в Германии, центром которого был Берлин, переживал свой кратковременный ренессанс. Евреи в Шаббат собирались в синагогах послушать проповеди. Группы по изучению иудаизма росли как на дрожжах. И мы в Hochshule без устали изучали еврейские первоисточники, кроме того, нам было что обсудить друг с другом.
Но что я мог сказать тем ноябрьским днем задавшему мне вопрос человеку? Я даже не знал, верит ли он в Бога, а в тех обстоятельствах неловко было спрашивать об этом. Мог ли я погрузиться в тонкости еврейского закона и начать доказывать ему, что бедствия посланы нам в наказание за грехи? Но эта общепринятая премудрость, пусть и облагороженная временем, в данном случае была бы вызывающе неуместной. Наша община не отличалась каким-то особенным благочестием, среди ее членов не было святых, по крайней мере, мне о них ничего не известно. Однако все те, кто оказался в эту ночь в камере, изо всех сил старались быть примерными гражданами и правоверными евреями: они никак не заслужили того, что выпало на их долю после 1933 года. Мог ли я в таком случае сказать, что значение произошедшего загадочно, что это — тайна, известная только Богу? Но уже в те годы я начал испытывать длящуюся до сих пор страсть к мидрашам (читатель найдет в этой книге немало ее следов). В мидрашах смиренный агностицизм, выраженный в легендах и притчах, часто ставится выше теологической убежденности, и уже в юности я предпочитал притчи из мидрашей такого рода убежденности, а потому и не пытался искать мистической связи между штурмовыми отрядами и Божественным провидением.
Все годы, прошедшие с той поры, я только тем и занимался, что пытался дать ответ на вопрос этого человека — ответ более или менее удобопонятный. И что это были за годы! Во всей еврейской истории не было ничего им подобного, уж точно со времен восстания Бар-Кохбы во втором веке новой эры, а может быть, и со времени исхода из Египта и Синайского откровения.
Человек, задавший мне вопрос в 1938 году, не был интеллектуалом, и, уж тем более, ученым или мыслителем. Я не знал, исповедует он ортодоксальный, консервативный или реформированный иудаизм (или, точнее, их эквиваленты, характерные для немецких евреев), да меня это, честно говоря, не очень и заботило. Я даже не знал, посещает он службу в синагоге регулярно или только изредка. Короче говоря, этот человек принадлежал к амха, массе рядовых евреев, которым не суждено достичь вершин образованности и благочестия, но которых в то же время далеко нельзя назвать легкомысленными, тупыми, не желающими учиться и — прежде всего — лишенными мыслей. Вот для таких людей, для амха, эта книга и предназначена.
Это не значит, что я исключаю из числа возможных читателей интеллектуалов, профессоров, ученых и так далее. Еврейская традиция остерегает таких людей отделять себя от общины. Думаю, это связано не только с тем, что эти люди многим обязаны общинной солидарности, но и с тем, что перед лицом простых, но самых важных вопросов — жизнь и смерть, добро и зло, любовь, Бог и человек — все человеческие существа едины. Среди этих простых вопросов — вопрос о том, что значит сегодня иудаизм для еврея. Уже полвека назад это был вопрос большой важности. Сейчас он еще важнее.
Тогда, в тюремной камере в ноябре 1938 года, мы были полны дурных предчувствий. Но даже в худших наших кошмарах мы не могли представить себе ужасы Холокоста. Вообразить, что убивать будут всякого еврея, и что преследование евреев станет для убийц самоцелью — превыше самого существования тысячелетнего Рейха? Да подобное невозможно «в наше время, в наш век»! Ну, положим, это было невозможно в любой век, даже «в темные века средневековья» ничего подобного не происходило. Невозможное, однако, стало реальностью, и это не просто угроза, не просто вызов, казавшиеся не представимыми даже в 1938 году, но нечто, требующее радикальной переоценки современности. Когда-то вопрос заключался в том, во что современный еврей может верить; и, говоря о «современности», подразумевали Канта и Спинозу, Ньютона и Эйнштейна, Вольтера, Локка и Джефферсона. ( Даже в то время приходилось для собственного удобства забывать маркиза де Сада и закрывать глаза на антисемитизм Вольтера). Вопрос о «современности» во всем своем размахе и сейчас стоит перед нами. Но наш нынешний, модернизированный (или, если угодно, постмодернистский) мир включает в себя также Освецим и Бухенвальд. Во что же верить еврею в этом мире? Не исключено, что на этот вопрос можно дать, в лучшем случае, неадекватный ответ. Однако значение этого вопроса бесспорно. И разве он стоит только перед евреями? Неужто кому-то — кому бы то ни было — безразлично, во что может верить еврей, переживший Холокост?
Мир сегодня недалек от мысли о всеобщем конце и одержим страхом перед ним. Кого же оставит равнодушным народ, уже переживший коллективную смерть — народ, выжившие представители которого повторяют услышанные некогда на Синае слова: «Ты изберешь жизнь».
Евреи слышат их вновь и вновь: я со всей убежденностью говорю об этом, потому что иначе, по крайней мере, одна реалия еврейской истории была бы невозможна. Я имею в виду государство Израиль — сам факт, что оно было создано и смогло выжить в наши дни. Но вернемся к тому ноябрьскому дню 1938 года. Мы находились в заключении, а затем были отправлены в концлагерь. Причиной тому, конечно, нацистская политика. Но также — отступничество цивилизованных держав, согласившихся принять лишь малую часть беженцев. Мы готовы признать, что, по стандартам того времени, иммиграционная политика этих стран была великодушной; сами стандарты были низкими — и мы испытывали это на себе каждый день. Мог ли кто-нибудь из нас предвидеть, что спустя десять лет возникнет еврейское государство, готовое в любую минуту принять всех и каждого из нас? И что с первых же шагов этого государства там начнут собираться со всего света бездомные и преследуемые евреи, что посрамит самые смелые сионистские мечты? Подобного не бывало в истории. Случившееся налицо, но его не должно было быть! Тогда все это казалось неправдоподобным — но и сейчас достойно изумления. А изумление (как научили меня десятилетия раздумий) — глубочайший источник религиозной веры.
«Для верующего нет вопросов, для неверующего нет ответов» — тот, кто подписался бы под этим афоризмом, найдет в этой книге мало интересного для себя. В связи с событиями нашего времени это высказывание часто использовалось защитниками религии, которые хотели отвести вопросы других и сами не имели (или стремились не иметь) вопросов. Но иудаизм был религией вопросов еще с тех пор, как Авраам воззвал к Богу, прося объяснить судьбу Содома и Гоморры. Как же может иудаизм вовсе не иметь вопросов после того, что случилось в последние полвека? Или не иметь ответов для тех, кто более не в силах верить всему, или для тех, кто рискует остаться вовсе без веры? Именно в иудаизме и тот и другой получат ответы на свои вопросы. И все-таки еще остаются вопросы безответные: я продолжаю обнаруживать их десятилетия спустя после первого заданного мне вопроса. Именно с таким иудаизмом стремится эта книга познакомить своего читателя.