Иудаизм онлайн - Еврейские книги * Еврейские праздники * Еврейская история

Он мог растопить снег после вьюги

 

ХАРВИ СВАДОС

Больше тридцати лет назад писатель Харви Свадос присутствовал на фарбренген в штаб-квартире Любавичского Движения в Бруклине. Он удостоился приема Ребе, которому тогда было 62 года. Статья была напечатана в газете «Нью-Йорк Тайме » 13 июня 1994 года с рукописи, найденной в архивах Массачуйсетского университета.

Я посетил несколько раз бруклинскую штаб-квартиру этих < благочестивых евреев из России. Скромное кирпичное здание на Истерн Парквей, школа для детей, ешива с большой аудиторией, издательство. Первый визит был нанесен мною сотруднику штаб-квартиры по связям с обществом приятному молодому человеку, закончившему Латинскую школу в Бостоне, Иегуде Кринскому. Я хотел определить разницу между этими людьми и венгерскими хасидами, которыми руководил Сатмарский Ребе рабби ИоельТейтельбаум.

Рабби Кринский предложил мне через несколько недель побывать на фарбренген, традиционном собрании приверженцев Любавичского Движения, где обсуждаются последние события, вопросы веры, пересказываются истории о цадиках. Фарбренген, который я посетил, был посвящен дню памяти предыдущего Ребе. Обычно на фарбренген присутствует много народу, для участия в них чартерными авиарейсами прибывают хасиды из-за границы.

Я прошел мимо полицейских, дружелюбно беседовавших с группами ортодоксальных евреев. Толпа верующих и любопытных была уже достаточно велика. Ребе только что прошел к своему месту на возвышении. Церемония произнесения речей, тостов и пения продолжалась пять или шесть часов.

Я приготовился увидеть большое количество людей, но не такой огромный поток мужчин; многие из них, как и я, были в зимних пальто, которые они, по-видимому, не могли снять. Я также не готов был увидеть семи- и восьмилетних мальчиков с одинаковыми кожаными шлемами на голове (подобные головные уборы во времена моего детства называли шляпами Линда). Эти мальчики с трудом пробирались сквозь толпу, и я опасался за их безопасность.

Кто-то узнал во мне приглашенного гостя, и меня пропустили через боковой вход. Я оказался втиснутым на угол возвышения, примерно в двух метрах от Ребе, который, сидя в кресле, произносил речь перед множеством людей. Он сидел за длинным столом, покрытым белой скатертью. По обе стороны от него в два ряда восседали исполненные чувства собственного достоинства одетые в черные сюртуки хасидские старейшины.

Рассматривая собравшихся, я увидел то, что Ребе, должно быть, уже осознал: самое удивительное собрание, которое я когда-либо посещал.

За тремя длинными столами лицом друг к другу сидели несколько сот мужчин от 20 до 70 лет. На столе — специально для данного случая бутылка кошерного токайского вина, блюдо с печеньем и пакет с кексами.

Некоторые мужчины были в пиджачных костюмах, другие — в элегантных черных сюртуках, которые хасиды обычно надевают по праздникам. В поясе они были перетянуты гартелем, кушаком, символизирующим отделение более высоких умственных и духовных качеств человека от более низменных.

Возможно, девять из десяти присутствующих носили бороды, но не для красоты или из тщеславия, как, скажем, я, а в соответствии с религиозными предписаниями. На какое-то время я углубился в разглядывание этих бесконечно разнообразных зарослей, рыжих, бурых, черных, седых, редких и густых, экстравагантно роскошных. В последнем случае многие из владельцев таких зарослей запускали в них свои пальцы, при этом их лица сохраняли задумчивое и гордое выражение.

Насмотревшись на эту панораму бород, я обратил внимание на молодых людей, тесной группой стоявших у другой стены на сложенных досках, как на дешевых местах на стадионе. Много людей было и на балконе, отгороженном от остального пространства зеленым стеклом. Я понял, что балкон предназначался для женщин. Некоторые из них держали на руках детей, прижимавшихся своими носиками к стеклу.

Я видел, как эти тысячи тесно сгрудившихся людей с большим терпением, любовью и энтузиазмом ожидали выступления Ребе. Он обратился к ним тихо и твердо, не повышая голоса, на беглом идише.

Мне трудно было следить за сложной линией его речи, содержавшей притчи, заимствованные из традиционных хасидских рассказов и происшедших в жизни инцидентов, переплетавшиеся с актуальной философской теорией. И я продолжал рассматривать тех, кто был вокруг меня: раввинов, торговцев, ученых, бизнесменов, студентов, рабочих. Все они слушали Ребе с таким вниманием, которого я никогда не встречал ни в классной комнате, ни на публичной лекции, ни на другом религиозном или политическом собрании.

Несколько мальчиков с чуть пробивавшимся на подбородках пушком и полузакрытыми глазами, как в трансе, ничего не видя, быстро раскачивались взад и вперед. Казалось, их туловища приводились в движение каким-то независимым внутренним двигателем. Позади меня сидел известный математик из одного университета на Среднем Западе. Его руки были сложены на коленях, он слушал, почти не двигаясь.

Непосредственно за мной сидел крепкий человек, у которого были лохматые брови и седеющая борода. Козырек черной фуражки русского рабочего бросал тень на бороду. Такие фуражки можно увидеть на старых русских революционерах. Кто он был? Позднее я узнал, что его только две недели назад освободили из советских лагерей, где он провел 20 лет и прославился своим самоотверженным бескорыстием. Он специально прилетел на этот фарбренген из Лондона, чтобы услышать Ребе.

А тем временем Ребе закончил свою первую речь на этом вечере. Он смочил губы вином и с улыбкой принял тосты, которые настойчиво произносили в его честь те, кто был около него.

Затем началось пение. Сначала — спонтанно. Но вскоре поющих стал подбадривать Ребе, он руководил ими, сидя на своем месте, весело и ритмично размахивая руками в такт музыки. Простая песня поднялась до уровня безудержного энтузиазма. Хор повторял ее 10,15 раз, все громче и быстрее. Человеку, присутствующему при этом, следовало бы быть каменным, чтобы не откликнуться на столь сильное проявление радостной энергии. Я не знал слов песни, но чувствовал, что пою вместе со всеми, кто пел, раскачиваясь из стороны в сторону в такт музыки.

Неожиданно по едва заметному знаку Ребе наступило молчание. Подкрепившиеся и отдохнувшие, все сидели спокойно, а Ребе опять стал говорить и проговорил еще три четверти часа. Меня привело в восхищение это чередование интенсивной интеллектуальной виртуозности и физического расслабления с помощью музыки

(Ребе продолжал говорить, как мне потом сказали, примерно до трех часов утра).

Я пробыл там до полуночи, а затем отправился по соседству выпить стакан чаю. Меня сопровождал молодой хасид, который рассказывал мне о своей любви к невесте (он нашел ее через бюро знакомств) и о своей убежденности, что Мошиах придет при нашей жизни.

Я увидел два аспекта Ребе: спокойно-аналитический и радостно-земной. В каждом из этих аспектов он был вдохновенным лидером, завоевавшим восторженную преданность своих последователей. Мне сказали, что этот ученый-философ, бегло говоривший на десяти языках и, прежде чем принять руководство Любавичским Движением, закончивший технологический факультет в Сорбонне, производил еще большее впечатление в частной беседе Я был рад предстоящей в один из последующих дней личной встрече с ним, назначенной на 11 часов вечера.

…Шторы без рисунка на окнах кабинета Ребе были задернуты, чтобы защитить от ветра, бушевавшего снаружи. На стенах- ничего, на столе — только бювар и телефон.

Ребе сидел очень спокойно, слегка наклонив голову вперед, готовый отвечать на мои вопросы. Это был очень красивый человек с почти классически правильными чертами лица, которые совсем не затмевала седеющая борода, пышная, но не густая. Его светло-голубые глаза устремлялись на собеседника со спокойной откровенностью, способной привести в замешательство.

Он напоминал рембрандтовского раввина, обладающего чувством собственного достоинства, а с другой стороны, охваченного безрадостными мыслями. В то же время наклонное положение его широкополой шляпы и блеск глаз из-под ее полей придавали ему нечто от представителей талантливой богемы Парижа XIX столетия с портретов импрессионистов.

Я начал с вопроса о мнении Ребе относительно причин Холокоста и противоречия в поведении немецких масс и еврейских лидеров, т.е. с того, что до сих пор будоражит западный мир, особенно после выхода книги Ганны Арендт о процессе над Эйхманом. В своем ответе Ребе не стал ссылаться на абстракции, будь то теологические или философские, а указал на политические реальности.

— Говоря о страданиях евреев в России, — сказал он, — надо спросить, что вы думаете о том, насколько труднее было сохранить целостность под сокрушительными ударами немецких тиранов, которые действовали к тому же гораздо эффективнее?

— Нет, — продолжал он твердо, — чудо заключалось в том, что были вообще какое-то сопротивление, какая-то организация, какие-то руководители.

Это было не совсем то, чего я ожидал. Была ли эта трагедия, по его мнению, единственным испытанием для еврейского народа или она может повториться еще?

Морген ин дер фри, — ответил он без колебаний. — Завтра утром.

Почему он так уверен? Ребе углубился в анализ зверств, совершенных немцами. Увлекшись темой, он красноречиво и уверенно излагал свои мысли, часто в одной и той же фразе переходя с английского (для моего удобства) на идиш (чтобы максимально точно выразить все оттенки обсуждаемого). Он не использовал мистических понятий, не распространялся о немецком национальном характере и его предполагаемой предрасположенности к ненависти в отношении евреев. Напротив, он настаивал на повиновении немцев властям, на их беспрекословном выполнении приказов, даже самых отвратительных, как на культурно-историческом феномене, который является результатом преднамеренного внушения соответствующих мыслей многим поколениям.

Каковы в таком случае его прогнозы на будущее еврейского народа? Не кажется ли ему, что евреи склонны к поляризации: или возвращение в Израиль, страну отцов, или этническое смешение с основным населением таких стран, как Соединенные Штаты и Россия?

— Нет, — возразил Ребе, — по-моему, еврейский народ перемещается слева направо.

Эти слова произнес Ребе, но они звучали почти так, как у наших политиков. При виде моего изумления он повторил сказанное. Я истолковал это в том смысле, что мой собеседник был свидетелем чего-то похожего на религиозное возрождение среди нового поколения евреев.

Мы разговаривали больше получаса. Не желая злоупотреблять временем Ребе, а также тех, кто терпеливо ждал его приема, я поблагодарил за встречу и приподнялся, чтобы уйти.

-Теперь, когда вы проинтервьюировали меня, я хотел бы взять интервью у вас. Вы не возражаете? — спросил Ребе, остановив меня движением руки.

Разумеется, я не возражал.

— Но я боюсь, что не окажусь таким дипломатом, каким были вы со мной, — он широко улыбнулся мне с задорным видом.

После нескольких вопросов, касающихся моей биографии, Ребе попросил рассказать ему о моих произведениях. Больше других его, по-видимому, интересовал роман «На конвейере», в котором я попытался через портреты рабочих, занятых на сборке автомобилей, показать влияние труда на их жизнь.

— И к каким выводам вы пришли?

Вопрос уязвил меня. В устах человека с таким тонким восприятием он показался мне не вполне уместным.

— Вы полагаете, — настаивал Ребе, — что эти несчастные люди, эксплуатируемые рабочие, прикованные к своим машинам, должны восстать?

— Конечно, нет. Это было бы нереально.

— Что вы скажете по поводу того, что ваша книга имеет сходство с ранним произведением Эптона Синклера?

Это заявление меня поразило. Я сижу в кабинете ученого-мистика поздно вечером, на улице неистовствует вьюга. Мы обсуждаем не хасидизм, не философию Аристотеля, не схоластику, а пролетарскую литературу!

— Почему? — удивился я. — Надеюсь, что моя книга менее пропагандистская, чем труд Синклера. Я пытался изобразить разочарование, а не революционные настроения.

Внезапно я понял, что он подвел меня к ответу. Более того, после его следующего вопроса мне стало ясно, что он был намного впереди меня и моего нерешительного мнения:

— Вы не можете добросовестно рекомендовать революцию вашим несчастным рабочим в свободной стране или рассматривать ее как практическую перспективу для рабочих лидеров. Как можно в таком случае требовать этого от тех, кого подавляли и уничтожали нацисты?

— Но спрашивая вас, я не солидаризировался с позицией Арендт относительно Эйхмана и еврейских лидеров, — протестовал я. — Я лишь пытался побудить вас высказать мнение по вопросу, который. меня глубоко волнует.

— Я понимаю, — улыбнулся Ребе. — Но, вероятно, вы могли бы поискать некоторые ответы в своих связях и окружении, в собственных сочинениях. В конечном счете вы несете определенную ответственность, от которой свободны рядовые люди. Ведь ваши слова влияют не только на вашу семью и друзей, но и на тысячи читателей.

— Я не очень ясно себе представляю, в чем заключается эта ответственность.

— Во-первых, существует ответственность за понимание прошлого. Вы спросили меня о будущем иудаизма. Предположим, я спрашиваю вас, как вы объясняете выживание иудаизма на протяжении трех тысяч лет?

— Хорошо — согласился я с легким смущением. — Негативная сила гонений, естественно, сплотила народ, который в противном случае мог бы исчезнуть. Я не уверен, что устранение гонений, будь то через государственность Израиля или через расширение демократии в Америке, не ослабит или не разрушит того, о чем вы думаете как об идишкайт, еврействе.

— Вы действительно думаете, что только негативная сила объединяет мелкого торговца одеждой из Мельбурна и Ротшильда из Парижа?

— Я не отрицаю позитивных аспектов иудаизма.

-Тогда предположите, что научное исследование и исторический поиск привели вас к выводу, что факторы, которые вы могли бы рассматривать как иррациональные, способствовали целостности иудаизма. Разве не было бы логично, если бы вы почувствовали необходимость узнать силу этого иррационального, даже если вы сами его отвергаете?

Я согласился, загипнотизированный той элегантностью, с которой он подводил меня к встрече с ним на его собственном поле. Продолжая разговор, он время от времени использовал метафоры из науки. Я уверен, отчасти это происходило потому, что они возникали в его голове так же легко, как и метафоры теологические. А отчасти он это делал, поскольку лонял, что для меня эти метафоры окажутся более приемлемыми в интеллектуальном плане.

— Вы, должно быть, обладаете определенным талантом, даром, способностью выражать себя таким образом, чтобы тысячи людей следили за вашим творчеством. Откуда пришел этот талант?

Я стал покрываться испариной.

— Частично из тяжелого труда. Из практического опыта, занятий.

-Естественно. Но разве будет ненаучной гипотеза, что вы обязаны частью этого таланта своим предкам? Вы ведь не произошли из ничего.

— Понимаю, — сказал я в отчаянии, — в генах, в хромосомах…

— Если вы предпочитаете так выражаться. На самом деле что-то передалось вам от отца, деда, прадеда, и так продолжалось в течение веков. Вы в долгу перед ними и обязаны попытаться вернуть этот долг.

Я стал уже покрываться обильным потом. В тишине, которая охватила кабинет, можно было слышать тиканье моих часов. Но Ребе сидел непринужденно и был, по-видимому, готов еще долго слушать мои ответы.

— Ребе, вы считаете, что мне следует пересмотреть свои произведения или мой персональный код и частную жизнь?

— Разве одно не связано с другим? Разве одно не влияет на другое?

— Это сложный вопрос.

— Да, — Ребе дружески улыбнулся, — конечно. Он помолчал и сказал в заключение:

— Я предупреждал вас, что не буду говорить дипломатично. Ведь правда?

Снова тишина. Он пожимал мою руку.

— Мы увидим, -добавил он, — что ваше произведение выйдет в свет вовремя.

Лишь одно мгновение я думал, что он имеет в виду описание нашей встречи, но тут же понял: для него подобные вещи’ не имеют никакого значения, ибо он абсолютно лишен тщеславия. А слова его выражали надежду, что моя работа будет продвигаться хорошо, лучше, чем до сих пор. Подобное всегда искренне желают гостям при расставании. Пожимая мою руку, он высказал добрые пожелания не только мне, но и моей семье.

На улице продолжалась сильная вьюга. Снег, кружась в вихре, несся, гонимый ветром, по Истерн Парквей. Несколько любавичских хасидов стояли на улице со своими женами. Они ждали, чтобы узнать, что говорил мне Ребе. Меньше всего на свете мне хотелось стоять под этим ужасным снегом и давать отчет о полуторачасовой напряженной беседе. Но они так настойчиво добивались своего, что я вынужден был попытаться передать им хоть что-то из сказанного Ребе. Конечно, о собственных впечатлениях я решил умолчать.

— Скажите мне, — попросил один из хасидов, сиявший от гордости после выраженного мною восхищения интеллектуальными способностями Ребе, — какое впечатление он произвел на вас в целом? Скажите мне только одно слово.

Началось все сначала. Но на этот раз я не возмутился. Быть может, традиционный добрый юмор хасидов, а также их прямота проникли в мое окоченевшее тело.

— Если я должен выбрать одно слово для характеристики Ребе, — сказал я и при этом поразился сам больше, чем мои слушатели, кивавшие головами, — то я думаю, что это слово «добрый».

Я забрался в свой засыпанный снегом автомобиль. Мне предстоял долгий и опасный путь домой…