Иудаизм онлайн - Еврейские книги * Еврейские праздники * Еврейская история

Часть третья. ЭЛЬАЗАР - КРАСА БИТВЫ

Мрачное это было место, земля Офраим, и чем дальше мчались дни, тем более мрачным оно нам казалось. Пепел Модиина не успел еще остыть, как сотни других деревень в Иудее превратились в факелы, зажженные во славу греческой цивилизации. И в нашу укромную долину стали стекаться беглецы — кто в одиночку, кто парами, а то и по пяти и по десяти человек.

Наше убежище кто-то назвал словом «Мара», (Мара — желчь (иврит).) ибо оно родилось в скорби и страдании, и это название так и сохранилось за долиной.

Беглецы шли сюда, в Мару, потому, что им было все равно куда идти, потому, что они слышали: здесь, в Маре, сыновья Мататьягу.

Аполлоний, главный наместник Иерусалима и Иудеи, расставил вдоль дороги из Модиина в Хадид семьсот кольев, на которых торчали головы евреев — расплата за голову Апелла на алтаре Афины. С пятью тысячами наемников рыскал Аполлоний по всей Иудее, из конца в конец, убивая, сжигая и разрушая. А мы скрывались в горах и поначалу бездействовали, пока исстрадавшиеся люди не стали приставать к Мататьягу:

— Что мы будем делать?

— Мы будем сражаться, — ответил Иегуда. Но одно дело было говорить это здесь, спрятавшись в укромной долине, другое — быть в деревне, когда туда приходит враг.

Старик-адон молчал. Как постарел он за последний год! Волосы его еще более побелели, щеки ввалились, и лишь его крупный крючковатый нос напоминал о прежнем адоне — человеке несокрушимой и непреклонной воли. Часами сидел он один, подперев кулаком подбородок, и думал, размышлял, мечтал Бог знает о чем. И мне нередко казалось, что когда люди приступают к нему со своими заботами, он не видит и не слышит их.

Как-то мы с Иегудой пришли к нему; он с раздражением спросил:

— Кого из вас Рагеш назвал Маккавеем?

— Чего ты хочешь от нас? — вспылил Иегуда. — А чего вы от меня хотите? Я сижу здесь, адон этой проклятой Богом долины, и вспоминаю о юных своих годах. Или я по-прежнему молод, что спрашиваете меня, как вам поступать?

Людям страшно, они одиноки, и в их сердцах горечь, — сказал я.

— Это вам страшно, а не им, — презрительно отозвался старик.

— Что же нам делать?

— Приведите ко мне ваших братьев и всех, кто не знает страха, и я вам скажу, что вам делать.

Иегуда пристально посмотрел на него, отвернулся и зашагал прочь. Я пошел следом за ним. Иегуда не изменился, и в моей душе была та же безнадежность и пустота. Но мир вокруг нас изменился.

Мы были бездомной горсткой небольшого племени, которое когда-то мирно пахало землю в долинах Иудеи, называло себя евреями, поклонялось незримому Богу; мы почитали себя непохожими на все другие народы.

Теперь же эта горстка людей бросила вызов всей мощи Сирийской империи со ста двадцатью большими городами, с греческой аристократией и несметными тысячами наемников. Об этом думал я, об этом думал Иегуда, об этом думали все, кто бежал в Офраим: о мощной Сирийской империи, опиравшейся на сто тысяч талантов золота и на сто тысяч наемников — и еще сто тысяч, которые появятся, если первые сто тысяч погибнут; а за Сирией стояли другие греческие государства, а на юге притаился Египет, выжидающий, когда можно будет урвать кусочек от наших цветущих долин; а дальше был остальной мир, готовый бросить все свои дела, чтобы расправиться с евреями, ибо все племена и народы ненавидели этих проклятых евреев, которые живут не так, как все.

Мы с Иегудой пошли к нашим братьям, и к Рагешу, и к кузнецу Рувиму, и к Моше бен Аарону и нашли немного людей, способных вооружиться и последовать за адоном вместо того, чтобы горестно причитать. Мы взяли ножи и луки, а некоторые опоясались мечами — те, кто хотел попробовать, каково это сражаться невиданным для нас оружием, — и все вместе мы явились к адону.

Адон встретил нас неприветливо.

— Там, где нужна бы сотня, нашлось только двадцать человек, — сказал он.

И больше он не произнес ни слова за все те часы, что мы быстрым шагом шли н шли слепом за ним — долговязым, хмурым старцем, не знающим усталости.

Мы пришли в Шило, лежащий по дороге в Иерусалим, — приятную деревушку у горного ручейка, и сердца наши разрывались от боли, так походила эта деревушка на наш Модиин. Здесь был постоялый двор, где обычно останавливались путники, ибо Шило славился своим янтарным виноградным вином и сыром. Когда мы входили в деревню с хмурыми лицами и покрытые пылью, друг подле друга, люди глядели на нас с изумлением и страхом. Оружие мы спрятали под плащи, но кто в Иудее не знал (хотя бы по рассказам) высокого, седобородого адона Мататьягу? И кто в Иудее не знал, что адон и его сыновья — это изгои, смертельные враги и македонцев, и первосвященника Менелая ?

Изумление жителей деревни нам было понятно, но трудно было понять, откуда этот животный страх, — несмотря даже на то, что в Шило, судя по всему, хорошо поработал Апелл: на главной площади деревни высился алтарь Зевса, украшенный плодами и запятнанный свежей кровью.

При всем этом трудно было понять этот страх, хотя мы знали, что трусость совсем не редкость в такое время, как наше, и покориться легче, чем допустить, чтобы сожгли твой дом, легче, чем уйти из уютной деревни в горные пещеры земли Офраим.

И вдруг у постоялого двора мы увидели наемников: они развалились на лужайке, ели хлеб и жареных цыплят, пили вино, и жир стекал по их немытым подбородкам. Их было человек двенадцать, и при них два раба, чтобы таскать их щиты и копья. Удобно устроившись на траве, наемники сняли и отложили в сторону тяжелые нагрудники, распахнули кожаные куртки, и юбки их задрались, так что их мужская суть была обнажена и открыта взору, как и грязь на их потных, немытых телах.

Наемники всегда были да и теперь остаются для евреев загадкой: что это за существа — без родины, без народа, без семьи, рожденные и взращенные лишь для того, чтобы убивать. Они служили грекам, они переняли обычай греков брить бороду, но почему-то на лицах у них всегда торчала щетина. Вода была им противна, она не касалась ни их глоток, ни их кожи, им нравилась вонь, которая от них исходила, им нравилась грязь, коростой покрывшая их тела: вонь и грязь — всегдашние спутники их тупого невежества.

В Шило жила несчастная, слабоумная девочка — позднее мы узнали, что звали ее Мирьям, — приблудная сиротка из Иерусалима. Ее из милости приютили в деревне, но мало кто заботился о ней. Когда мы вошли в деревню, наемники забавлялись ею, не стесняясь окружающих, и громко при этом гоготали, отпуская соленые шуточки на грубом и искаженном арамейском наречии, на котором обычно говорят наемники в македонских войсках.

Мы приблизились к постоялому двору и остановились — двадцать евреев, высоких и мрачных, покрытых дорожной пылью, закутанных в плащи, во главе с тощим, с лицом ястреба, седобородым стариком, в чьем спокойствии таилась угроза. Эту угрозу наемники не могли не почувствовать, как они наверняка должны были заметить внезапную перемену в деревне, которая сразу как-то притихла, насторожилась и почти обезлюдела.

— А ну, катись отсюда, старый хрыч! — крикнул один из наемников, и все расхохотались. Но хохот у них был какой-то натужный, а Мирьям села и заревела. Из дома суетливо выскочил хозяин постоялого

двора — толстый, гладко выбритый, но, судя по говору, еврей.

— Что тут такое? — спросил он. — Я не желаю скандалов. Нищим мы не подаем.

— Разве мы похожи на нищих? — мягко спросил адон. — Кто ты такой, что называешь нас нищими? Если мы пришли из пустыни и нас мучит жажда, неужели здесь для нас не найдется кружки вина?

Пока мой отец говорил, командир наемников подошел к дому и остановился на пороге, потягивая вино и с наслаждением предвкушая схватку между нами и хозяином постоялого двора.

— Вы видите, мой дом занят, — сказал хозяин, но уже не столь уверенным голосом, подозрительно и с опаской оглядывая нас.

— Разве такие слова говорил наш благословенный праотец Авраам, когда к его шатру явились три незнакомых мужа? — продолжал адон еще более мягко и учтиво. — Разве не принес он им свежей воды, чтобы омыли они ноги? А разве жена его Сарра не приготовила им пищу, чтобы они насытились? А ворота твоего двора закрыты для сынов твоего народа если есть еще у тебя народ, — но они широко распахнуты для грязных тварей, которые убивают за деньги.

Наемники и их начальник едва ли что-нибудь поняли из того, что сказал адон, ибо он говорил не по-арамейски, а на иврите, однако хозяин гостиницы побледнел, как полотно. Весь дрожа и заикаясь, он спросил:

— Кто ты, старик?

— Это адон Мататьягу, — взвизгнула Мирьям. Отец и мы все сразу же сбросили плащи и схватились за мечи — кроме Ионатана, который во мгновение ока натянул свой лук; командир наемников с криком рванулся было вперед, но крик его захлебнулся в крови, когда стрела, пущенная Ионатаном, вонзилась ему в горло.

Хозяин гостиницы скрылся в доме. Полупьяные наемники, пораженные неожиданным появлением двадцати вооруженных людей во главе с яростным стариком, не успели подняться — мы всех перебили на месте без жалости и сострадания. Зрелище было страшное и жестокое, но не те это были люди, которых можно взять в плен, с которыми можно вести переговоры, которых можно тронуть, уговорить — нет, это были наемники.

Когда все было кончено, осталось лишь двое рабов, которые прижались друг к другу и выли от страха. Мирьям подползла к отцу и обняла его ноги. Он постоял немного без движения, держа в руке окровавленный меч, затем бросил его, поднял девочку, поцеловал ее и спросил:

— Как тебя зовут, дитя мое?

— Мирьям.

— Кто твой отец? Кто твоя мать?

— Я не знаю, — всхлипнула она.

— И сколько тут таких, как ты! — вздохнул старик. — Ты знаешь, где находится земля Офраим? Она кивнула.

— Так умойся и иди туда, — и какого там ни встретишь еврея, попроси его привести тебя туда, где живет Мататьягу, и если он спросит тебя, кто твой отец, скажи ему, что твой отец — Мататьягу.

— Мне страшно… Мне страшно.

— Иди, — сказал он сурово. — Иди и не озирайся назад.

Затем он обернулся к нам:

— Приведите мне хозяина!

Жители Шило стали выходить из домов. Сначала — Дети, за ними потянулись взрослые, и вскоре нас окружили напуганные жители; они молча смотрели на нас и на трупы наемников. Эльазар и Рувим вошли в дом; слышно было, как они прошли по комнатам, а потом они появились, таща за собою хозяина — он был ни жив ни мертв от страха, вопил и стонал. Эльазар и Рувим швырнули его на землю, и он пополз на животе к адону и стал лобызать ремешки его сандалий.

— Перестань! — проревел отец. — Ты кто — еврей, или грек, или ты животное, чтобы ползать на брюхе? А ну, вставай!

Но хозяин так и остался лежать на земле; он стонал и перекатывался с боку на бок своей жирной тушей. Отец пнул его ногой, отошел и обратился к толпе:

— Поглядите на него! Я мог бы его убить, но пусть он живет и помнит, как он ползал на брюхе, и расскажите об этом людям по всей земле, чтобы жизнь стала для него адом и чтобы он не мог взглянуть людям в глаза от стыда. Наших людей пытают и убивают, вся страна стонет, а эта мразь валяется на брюхе, рожей в грязи. Он храбрец, когда за его спиной стоит вооруженный насильник, так же, как и вы все, жалкие, мерзкие людишки! Да падет на вас проклятие Господне!

Женщины начали всхлипывать; там и сям послышались возгласы:

— Нет! Нет!

И люди прикрыли лица плащами.

— Вам стыдно взглянуть мне в глаза! — закричал адон. — Неужели я страшнее, чем наемники?

Какой-то старик протолкался сквозь толпу и подошел к адону.

— Возьми назад свое проклятие, Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон! Чем мы заслужили твое проклятие?

— Тем, что вы стали на колени, — холодно ответил адон.

— Разве ты забыл меня, Мататьягу? — спросил старик. — Разве ты забыл Яакова бен Гершона?

— Я помню тебя, — ответил отец.

-Я не стал на колени, Мататьягу. Девятнадцать человек убили они здесь, в Шило, и четверо из этих девятнадцати были только что обрезанные младенцы, все это для того, чтобы мы приняли греческие обычаи и перестали обрезывать своих детей, — и тогда мы примирились с ними. Возьми назад свое проклятие.

— Что удерживает тебя здесь, старик? Или жизнь так прекрасна? Мне уже за шестьдесят, как и тебе. Что удерживает тебя здесь?

— Куда мне идти, Мататьягу? Куда нам идти?

— Идите в землю Офраим, — ответил отец с горечью и непреклонностью в голосе. — Идите в пустынную, дикую землю, где мы живем в шалашах, как жили когда-то наши праотцы, и где мы накопляем силы для борьбы. И не преклоняйте колени ни перед кем, даже перед Господом Богом нашим, ибо он не требует этого.

И, отстранив Яакова, адон прошел к алтарю, опрокинул его и пошел прочь из Шило. Мы молча двинулись за ним, лишь Иегуда прошептал мне на ухо:

— В нем пылает пламя. О, если б он был молод, Шимъон, если бы он был молод!

— Он молод, — отрезал я. — Он молод, и он не нуждается в том, чтобы его называли Маккавеем.

— Что ты имеешь в виду?

— Разве не ясно, что я имею в виду? — пробормотал я.

Он схватил меня за плащ и спросил жалобно:

— И ты тоже, Шимъон… Во имя Бога, что я тебе сделал, почему ты так ненавидишь меня?

— Ничего.

— И ты ненавидишь меня из-за ничего?

— Ничего, — повторил я. — Ничего. Пошли! Старик не будет нас ждать.

Мы вышли на дорогу, пересекли долину и пошли вверх по склону холма. Уже вечерело, когда мы поднялись на вершину утеса, откуда нам открылся широкий обзор на много миль вокруг. Там мы устроили привал, поели хлеба и запили его вином, а затем, завернувшись в плащи, улеглись спать вокруг тлеющего костра. Спустилась ночь, но мне никак не спалось, я все вспоминал и вспоминал события этого дня — короткую кровавую резню возле постоялого двора и суровость адона, и еще вспоминал я о том, что было раньше: вспоминал наше счастливое детство в Модиине, вспоминал Рут и ее любовь ко мне и мою любовь к ней, — теперь эти воспоминания уже поблекли, так коротка и непознана была нами жизнь наша.

И как бывает всегда, когда в короткие часы между ночью и рассветом человеку не спится, жизнь представилась мне проносящейся грезой, которую хочется удержать, мечтой, к которой вечно стремимся, как я стремился к любви и нашел ее в тот миг в Модиине, — в тот краткий, напоенный солнцем миг, когда не было для меня никакого вчера и никакого завтра, а было лишь сейчас.

И столь тяжек был для меня гнет воспоминаний, гнет страха и одиночества, что я поднялся и подошел к угасающему костру, который уже не излучал тепла в тот тоскливый предутренний час. Вдруг кто-то тронул меня за локоть, и я, обернувшись, увидел адона, который смотрел на меня своим ястребиным взглядом. Или ему тоже не спалось?

— Найди своего брата, Шимъон, и пойдем со мной, — сказал отец.

Я разбудил Иегуду, и мы пошли вслед за адоном по склону холма к каменистому обрыву.

— Вот! — сказал отец, указывая вдаль, где за долиной, далеко за Шило, виднелся на горизонте Иерусалим. А там, в долине, среди еще не рассеявшейся тьмы, глубоко под нами, увидали мы кольцо огней, как будто кто-то разбросал остывающие угольки.

— Что скажете? — спросил адон.

— Скажу, что надо было убить эту жирную свинью, хозяина постоялого двора, — сердито ответил Иегуда. — Там лагерь наемников. Быстро же он их привел!

— Но тогда, в Шило, ты ничего не сказал, — пробормотал адон.

— Да, я ничего не сказал.

— Ну, что же теперь, Иегуда, которого Рагеш зовет Маккавеем? — ехидно продолжал адон. — Что ты скажешь теперь ?

Молча, с окаменевшим лицом, Иегуда смотрел вниз, на долину.

— Что же теперь, Иегуда Маккавей? — презрительно спросил отец. — Они уже там, в долине, и едва лишь займется день, они придут в Шило и спалят его дотла. Если бы я убил хозяина, Иегуда Макаквей, я сделал бы это своими руками и своим мечом. Но ты, ты так красиво говоришь о войне, ответь мне: сколько детей завтра погибнет в Шило?

Не отвечая, Иегуда тяжелыми шагами вернулся к нашему костру, и я в ярости повернулся к отцу:

— Неужели ты хочешь сломить всех вокруг себя, старик ?

Отец сжал мне плечо своей железной рукой, как клещами — еще много дней там был синяк, — и сказал своим мягким голосом, столь жутким в своем спокойствии:

— Почитай своего отца, Шимъон, ты же сын моих чресл, и ты еще молод. Ради всего святого, или не услышу я доброго слова от своих сыновей? Того, кто силен, разве возможно сломить?

И он пошел вслед за Иегудой.

Когда я вернулся к костру, все уже проснулись, и мы сразу же тронулись в путь, и вел нас теперь Иегуда. Не было произнесено ни единого слова, но отец уступил свое место Иегуде. Ночь кончалась, на востоке занималась розовая заря, и тропа, по которой мы шли, была хорошо видна. Иегуда вел нас на юг, поднимаясь все выше и выше по склону, пока мы не достигли зазубренной кручи, и пошли по ней быстрым шагом, не переводя дыхания; и наконец мы дошли до крутого уступа, нависшего над лагерем наемников, который лежал как раз под нами на расстоянии шестисот или семисот ступней внизу, где сходились дорога и два горных склона, окаймлявших долину.

Наемники спали. Греки проявили все свое презрение к мирным землепашцам-евреям, не умеющим владеть оружием и неспособным за себя постоять: наказать Шило было послано всего лишь сорок пеших наемников, которые, устроившись на ночлег, даже не позаботились выставить дозорных — только сложили в кучу мечи и пики, побросали доспехи и теперь спали мертвецким сном.

Иегуда действовал без колебаний; он отдавал приказания быстро и точно. Одной группе людей под началом Ионатана — мальчика Ионатана, беспокойного, быстрого, юркого, как ящерица, — он приказал отойти на несколько сот шагов к северу; с ними пошел и Иоханан, но руководил не он, а Ионатан; эта группа должна была спуститься и, подобравшись к наемникам с севера, притаиться на расстоянии длины копья от дороги и ждать. Другая группа во главе с адоном отклонилась к югу. Эльазар, Рувим и я остались с Иегудой. Он повел нас к огромному валуну на самом уступе, — валун лежал, наверно, на этом уступе еще с тех самых пор, как Господь сотворил горы на нашей прекрасной, древней земле.

— Эльазар, ты можешь его сдвинуть? — спросил Иегуда.

Эльазар, улыбаясь, подполз под валун, расставил руки, уперся в землю и с натугой взялся за него. Уже забрезжила заря, чудесная розовая заря Иудеи, и в неярком утреннем свете Эльазар казался легендарным Шимшоном. Он сбросил плащ, снял рубаху, скинул сандалии. Одетый лишь в полотняные штаны, он весь напрягся, напружился, на теле его вздулись мускулы, и наконец одним резким рывком он пошатнул валун, и тот чуть-чуть стронулся с места — должно быть. впервые с сотворения мира. Валун дрогнул, мы все дружно навалились на него, и Эльазар криком подбодрил его, как живого, и вот камень сдвинулся дальше, осел, накренился и перевернулся. Одно мгновение он помедлил в воздухе, повис на краю откоса, а потом рухнул вниз с диким грохотом, потрясшим скалы, подобно грому; ударившись о другой валун, он раскололся надвое и полетел дальше, увлекая за собою лавину из сотен камней и обломков скал, которые, грохоча и гремя, покатились следом за нашим валуном прямо на спящих наемников. Нет, они уже не спали — разбуженные грохотом лавины, в ужасе проснулись они и бежали, ползли, хватались за оружие и вопили, пытаясь увернуться от летящих на них камней.

Выхватив мечи, мы кинулись вниз с уступа, следом за лавиной. Человек десять или даже больше сразу же было насмерть задавлено или искалечено камнями, а человек пять бросились врассыпную, и их поразили стрелы наших людей из групп, засевших на северном и южном склонах долины. Но остальные наемники а было их вчетверо больше, чем нас, — сгрудились в кучу и встретили нас мечами и копьями. И снова увидел я, как дерутся братья — быстрый, страшный, свирепый Иегуда и мягкий, добрый Эльазар, который упивался боем и крушил людей направо и налево, как демон, вырвавшийся из ада. Нас было лишь четверо, и мы были не валуны, а люди из плоти и крови, а их против нас стояло человек пятнадцать. Пусть никто не говорит, что наемники не умеют драться; это единственное, что они умеют делать хорошо. Я узнал это в то утро, когда защищал свою жизнь, и по одну сторону от меня был Иегуда, а по другую — Рувим. Впервые я это понял, а нам еще много лет предстояло сражаться.

Мы бы тогда наверняка погибли, если бы не Эльазар, который в самом начале схватки — а мы еще тогда и драться-то толком не умели — убил двух наемников и еще одного ранил. Битва, казалось, продолжалась целую вечность, время остановилось, и сила уходила из наших тел, как вытекает вода из дырки в кувшине.

Встали мы друг к другу спинами, образовав четырехугольник, и отражали натиск, и сразили уже семерых. Я был ранен и весь залит кровью, и Рувим тоже. Мы отразили первый натиск, но наемники с копьями наперевес опять устремились на нас. Но тут-то подоспел Ионатан со своими людьми, и все было кончено. Двое наемников пытались было взобраться вверх по склону, но Эльазар, босой и безоружный, бросился за ними вдогонку, прыгая, как кошка, с камня на камень. Догнав одного, он убил его страшным ударом своего могучего кулака, но другой остановился и метнул в Эльазара длинное сирийское копье. Эльазар отклонился и, молниеносно выбросив руку, поймал копье на лету. Наемник же, не удержав равновесия, упал вперед, и Эльазар кинулся на него. Все произошло так быстро, что мы даже не успели ничего сделать, лишь стояли и смотрели. Тяжело дыша, истекая кровью, мы стояли и смотрели, как будто был между нами неписаный договор, по которому именно Эльазар бен Мататьягу, и никто иной, должен был расправиться с этим наемником. Эльазар навалился на него, схватил обеими руками за горло и, рванув его на себя, встал, приподнял над землей и держал, сжимая ему железной хваткой горло, пока тот не перестал извиваться, а потом швырнул мертвое тело на землю.

Мы взяли все оружие, какое могли унести с собой, подтащили все трупы к дороге и сложили там в кучу. Почти все мы были ранены, даже отец, и некоторые довольно тяжело. Но мы были живы и могли идти, а вес наемники были мертвы. Мы сложили трупы, и Иегуда сказал:

— Так, и только так, и снова и снова так, пока мы не отвадим их от нашей земли!

Затем мы промыли раны и легли отдохнуть.

Так это началось, и так мы стали привыкать к войне — к войне народной, в которой сражаются не армии, нанятые за деньги, а сам народ. Мы вернулись в Шило и рассказали там, что произошло. И двенадцать мужчин из этой деревни примкнули к нам. Мы дали им оружие из трофеев, захваченных у наемников. А те, кто остались в деревне, выставили дозоры на окрестных холмах, чтобы, упредив появление наемников, вовремя захватить свои пожитки и скрыться.

И после этого девять дней мы ходили по холмам и долинам северной Иудеи. В эти девять дней мы учились воевать; мы учились сражаться иначе, чем когда-либо прежде сражались люди. Свои переходы мы делали по ночам, при свете луны и звезд, а днем отсыпались в пещерах или в тенистых чащах. Ударив в одном месте, мы сразу же исчезали и быстро двигались в другое место. И Иегуда начал отрабатывать приемы, которые позже стали основой нашего военного искусства: нападение сзади, неожиданное появление в тылу у врага, преследующего нас.

В наших передвижениях была размеренность и равномерность, в которую мы втянулись и которую Иегуда запрещал нарушать, не давая нам ни отдыху, ни сроку. И многому еще иному мы научились. Например, сначала мы навьючивали на себя чересчур много тяжелых мечей и копий, взятых у наемников, а некоторые из нас еще нацепляли и нагрудники, но если мы что-то и выигрывали от пользования непривычным оружием, то явно проигрывали в подвижности, и потому мы бросили почти все наши доспехи.

Наемники обычно плохо стреляют из лука, и если у них в войсках и есть отряды лучников, то луки у них громоздкие, из тяжелого дерева, длиной в пять-шесть ступней. Сначала мы пользовались этими луками, которые на первый взгляд казались таким страшным оружием, но вскоре мы убедились, что гораздо лучше нам служат наши небольшие, легкие луки из слоистого бараньего рога, луки, к которым мы с детства привыкли, охотясь на зайцев, шакалов и птиц. По возможности, мы нападали перед зарей, или в другое время ночи. Но не всегда мы брали верх. После двух побед у Шило мы слишком о себе возомнили и уже наемников в грош не ставили. И нам пришлось заплатить за это страшную цену.

Окрыленные успехами, мы отважились напасть около Бет-Эля среди бела дня на отряд из шестидесяти наемников; они успели нас заметить издали, сомкнули щиты и двинулись на нас строем. К тому времени у нас уже было тридцать девять человек, но мы погибли бы все до одного, если бы не яростная отвага Эльазара и Иегуды, которые отбивали один натиск за другим, даже когда из нас лишь девять еще могли сражаться. В конце концов и мы, и наемники — те, кто еще держались на ногах, — измученные схваткой, разошлись в разные стороны, и тогда мы смогли подобрать и унести наших раненых.

На этом закончился наш поход; но за эти девять дней вся Иудея воспламенилась, забурлила и забушевала. И не было в Иудее семьи, в которой бы не знали о Мататьягу и его сыновьях. И греки, зализывая свои раны, уже не считали евреев робкими и безответными книжниками, которые в субботу скорее дадут себя зарезать, чем поднимут руку в свою защиту.

И их наемники не бродили уже, где им вздумается, по нашим дорогам в одиночку, или вдесятером, или даже человек по двадцати; они засели в своих крепостях, а если и выходили за их стены, то целыми армиями; и на ночлегах они выставляли дозорных, которые всю ночь ходили вокруг. Нет, нам было еще далеко до победы, ибо они продолжали мстить, они убивали, грабили, жгли, и по ночам вся земля озарялась пламенем горящих деревень. Но народ уже сопротивлялся. Люди умирали в своих горящих деревнях, сжимая ножи, и повсюду, со всех концов земли, тысячи людей уходили в горы — в дикие, лесистые горы Иудеи, Бет-Эвена и Гилеада. И отовсюду, со всей земли, самые сильные, самые отчаянные и самые смелые шли в землю Офраим.

Среди раненых, принесенных нами в свое укрытие после схватки под Бет-Элем, был наш отец, адон Мататьягу, на бедре у него была глубокая рана, нанесенная мечом, а в плече — рваная рана от удара копья. Я собственными руками перевязал его раны, и пальцы мои ощущали, какую страшную он испытывал боль, хотя его бескровное, острое, как у ястреба, лицо не выдавало и тени переносимых им страданий. Как можно бережнее мы отнесли его назад в Офраим, и никто, кроме его сыновей, не брался за ручки носилок. Когда наконец мы добрались до маленькой нашей долины, чтобы рассказать о наших схватках, победах и поражениях, его раны воспалились и загноились. Он лежал в шатре и кто-нибудь из нас постоянно сидел около него, но ему становилось все хуже. Рабби Рагеш, который обучался врачеванию у александрийских мудрецов, вставлял ему стеклянные трубочки в раны, чтобы они оставались открытыми, и гной свободно выходил из них, но адон мягко укорял своего врача:

— Рагеш, Рагеш, зачем столько хлопот из-за пустяков? Слишком горькой стала моя жизнь, чтобы я за нее цеплялся. Как всякий старый еврей, я отправлюсь к моему Господу с гордо поднятой головою и открытым сердцем, и страшиться мне нечего.

— Ты не отправишься к Богу, Мататьягу, — улыбался Рагеш, — ты нам еще нужен. Дай срок, и…

— Я вам не нужен. Я оставлю вам пятерых сильных сыновей, так что убери свои дьявольские приспособления, Рагеш, и оставь меня наедине с моей болью.

День за днем его лихорадило все больше и больше, пока он совсем не впал в беспамятство и перестал понимать, где он и что с ним случилось. Он бредил, вспоминая свою молодость, когда вся земля была залита ласковым солнцем, и на ней царил мир, и когда он склонялся в синагоге над священными свитками и под руководством книжников изучал писания вавилонских мудрецов.

Он страшно исхудал за эти дни, кожа туго обтягивала его лицо, черты его обострились. Лишь однажды, на несколько кратких мгновений, он очнулся от бреда и позвал нас, своих сыновей, и мы обступили его. Иоханан поддерживал его в полусидячем положении, чтобы он мог видеть всех нас, Иегуда гладил его костлявую руку, а Эльазар, упав на колени, рыдал, как ребенок. В шатре было полутемно, снаружи лил дождь, но даже сквозь шум дождя я, казалось, слышал гул голосов людей, всех людей Офраима, собравшихся вокруг шатра, где умирал старый адон Мататьягу.

— Где вы, сыновья мои, сильные и гордые сыновья мои? — шептал он на иврите, а не по-арамейски, расставляя слова в том торжественном строе, как это принято в наших старинных свитках. — Где вы, сыновья мои ?

— Здесь, — ответил я. — Здесь, отец.

— Тогда, Шимъон, поцелуй меня в губы, — сказал он. — И пусть передастся тебе остаток сил, еще сохранившийся во мне. Слушай, что я скажу, ибо ты силен, мужествен и устремлен к цели, каким был я.

Я поцеловал его. Подняв руку, он погладил меня по лицу, ощутил на моих глазах слезы и покачал головой:

— Нет, нет, не плачь. Разве ты женщина, чтобы плакать над умирающим? Всякой плоти суждено умереть, не следует из-за этого плакать.

— Я не буду плакать, — пробормотал я.

— Теперь слушай, что я тебе приказываю. В его голосе послышалась прежняя властность, столь свойственная адону.

— Мы маленький народ, крошечный народ, судьба нас забросила в гущу других народов, и как нам выжить, если не будем следовать стезею добра? Ибо несхожи пути наши с путями других народов, и Бог наш несхож с другими богами. Да будет благословен Господь наш, Бог Израиля, и все те, кто блюдут договор с Ним, ибо что изрек Господь?

Я покачал головой.

— Что изрек Господь, Шимъон? «Иди по стезе правды, возлюби добро и возненавидь зло». Так Господь избрал нас, упрямый, жестоковыйный народ; и еще было в его договоре, что не должны мы преклонять колени ни перед кем — ни перед кем, Шимъон! Держите же высоко голову — или вся Иудея превратится в пустыню.

Долгая речь утомила отца; он, тяжело дыша, откинулся на руки Иоханана и закрыл глаза. Затем он продолжал:

— С тобой, Шимъон, остаются братья твои. Будь же сторожем брату своему ты один и только ты: препоручаю их тебе, препоручаю их тебе. И если будет в Израиле мужчина, или женщина, или ребенок, которых нужно будет поддержать, которых нужно будет накормить, которые попросят о помощи или милости, — да не отвернешься ты и не пройдешь мимо, Шимъон бен Мататьягу, и да не зачерствеет твое сердце, не зачерствеет твое сердце…

Затем он позвал:

— Иегуда! Иегуда, сын мой! Иегуда склонился над ним, и отец взял его руки и поцеловал.

— Ты Маккавей, — сказал старик, — и люди пойдут за тобой, и станешь ты их вождем, Иегуда. Не возражай…

— Все будет так, как ты говоришь, — прошептал Иегуда.

— Ты станешь вождем — таким, как Гидеон. И ты, Иоханан, мой первенец, мягкий и добрый Иоханан, и ты, Эльазар, краса битвы за свободу, и ты, Ионатан, дитя мое — дитя мое Ионатан, подойдите все ко мне, и я обниму и поцелую вас, и затем я скажу: «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш…»

Он откинулся назад, и его ястребиное лицо неожиданно смягчилось, и он уснул навеки. И длинные, белые, точно снег, волосы и белая борода были ему как саван. Я вышел под дождь, где, накрывшись плащами, ждали люди.

— Адон Мататьягу скончался, — сказал я, — да будет Господь милостив к нему, отцу моему.

И я вернулся, чтобы плакать вместе с братьями; и сквозь шум неперестававшего дождя я слышал, как плачут люди.