31
А уезжало все большее число людей. Теперь это часто бывали уже не религиозные и не те, кто принадлежал до прихода советской власти к сионистскому движению, и даже не те, кто приблизился в последнее время к одной из этих двух групп. Подавали заявление о выезде и не так уж редко получали разрешение евреи, которые еще недавно казались абсолютно индифферентными ко всему еврейскому. Видимо, они просто оказались увлеченными потоком. Происходила своеобразная «цепная реакция» – один уехавший «возбуждал» несколько других – родственников, соседей, коллег.
Важнейший качественный сдвиг в положении дел с отъездом произошел после выхода на арену борьбы доктора Менделя Гордина. Этот застенчивый и тихий молодой рижский врач был первым советским евреем со степенью кандидата наук, который начал добиваться разрешения на выезд в Израиль. Мендель первый изобрел и испробовал большинство тех способов борьбы, которые впоследствии стали так хорошо известны. Он несколько раз отсылал свой советский паспорт в Москву, отказьюаясь от советского подданства, оставался безработным, бездомным, голодал. Мендель происходил из религиозной семьи, жившей в Двинске, но сам был прежде далек от религии. Теперь же, вступив в неравное единоборство с властями, он одновременно вернулся к заветам отцов. Надо сказать, что в это время – речь идет о самом начале 70-х годов – поиски молодежью, особенно академической, путей возвращения к еврейству, к Торе, стали довольно распространенным явлением и в Риге, и в Ленинграде, и в Москве.
Меня очень интересовали эти люди, шедшие тем же путем, который ранее посчастливилось выбрать мне. Но этот интерес был не только проявлением чувства своеобразного родства. Он был вызван также определенными практическими соображениями. Мне казалось важным понять и обобщить мотивы и причины, приводящие этих людей к еврейству, к Торе, чтобы попытаться как-то интенсифицировать и стимулировать этот спонтанный процесс.
Выяснилось, что у большинства из этих людей главной движущей силой на пути приобщения к еврейству были отнюдь не философско-познавательные мотивы. Для очень многих более важным являлся нравственно-этический аспект. Было, однако, много и таких, которые вообще затруднялись проанализировать причины, обратившие их к Торе. Иногда главную роль играли негативные факторы: обиды, нанесенные враждебной средой, трудности, испытанные при поступлении в институт или при служебном продвижении. Но часто пробуждению еврейской искры в душе содействовали факторы позитивные, случайно почерпнутые крупицы сведений о Торе, о еврейских законах и обычаях. Для одного, например, толчком явилось чтение глав из последней книги Пятикнижия, где еврейский народ предостерегается против отступничества от Б-га и где перечисляются кары и бедствия, которые в случае такого отступничества постигнут еврейский народ. Он прочел, сопоставил прочитанное с происходящим вокруг, – и ощущение полного воплощения пророчества в окружающем его мире заставило его содрогнуться. Это и явилось поворотным мгновением в его жизни. Другой прочел «Иудейскую войну» Фейхтвангера, и с этого началось его возвращение.
Было много таких, которые просто случайно (или так им казалось, что это произошло случайно) встретились с хасидом-хабадником, вняли его увещеванию провести с его семьей субботу или даже только один раз надеть филактерии, и с этого началось открытие нового для них мира.
Все эти люди были молоды. Большинство – с университетским образованием. Во многих отношениях очень разные, они все были одинаково беззаветно преданны поздно открывшемуся им Учению и готовы ради него на жертвы и лишения. Их новый образ жизни ставил перед ними многочисленные проблемы, связанные с их работой или учебой, но, быть может, еще тяжелее были конфликты с близкими – родителями, женами. Не знаю, подходит ли к этим людям определение «баал тшува» – «вернувшийся» (к Торе, к заповедям), ибо они ведь просто отродясь ни о чем еврейском не слышали. Как бы там ни было, история каждого из них – волнующая повесть. Упомяну здесь хотя бы несколько из многих десятков знакомых мне людей этого типа, например Давида Каждана – сотрудника Московского университета, одного из талантливейших математиков нынешнего поколения, который за несколько лет почти самостоятельно поднялся до высот Гемары. Или Шмуэля Рафельсона, мальчика из Риги, который с двенадцати лет загорелся идеями иудаизма и месяцами жил на хлебе и воде, не имея возможности доставать кашерную пищу. Или, наконец, Цви Эпштейн – учитель из Коломны, тративший по восемь часов в день на дорогу, т. к. только на таком расстоянии нашлась какая-то захолустная школа, где ему разрешили преподавать, не снимая шапку. Упомянутые люди уже покинули Россию, но я достоверно знаю, что беспрерывно появляются все новые «баалей тшува» и в Риге, и в Москве, и в Ленинграде, и в Ташкенте.
Что касается Менделя Гордина, то, пройдя через много испытаний, он победил – ему дали разрешение на выезд. Его успех имел огромное психологическое значение и оказал сильное влияние на других – стало ясно, что и для молодых, имеющих высшие научные степени евреев положение больше не безнадежно!
Хасиды уезжали один за другим. По мере того, как число хасидов в Риге сокращалось, мне приходилось перенимать все большее число обязанностей, связанных с поддержанием различных аспектов еврейской жизни, еврейского воспитания, написанию и распространению литературы на еврейско-израильские темы. Это требовало все большей затраты времени, а также очень сковывало меня (даже сильнее работы в Академии) в отношении сотрудничества с людьми, борющимися за выезд, ибо мы с друзьями считали, что – по большому счету – поддерживать еврейское воспитание важнее даже, чем добиваться выезда, тем более, что каждый, кто получит хоть какие-то крохи еврейского воспитания, окажется, без сомнения, очень скоро в рядах борцов за выезд.
32
В это время – в июне 1970 года – в Ленинграде состоялась так называемая Всесоюзная координационная конференция борцов за еврейскую эмиграцию. Очень огорчало, что в этом начинании было так много стремления играть в политику, а также то, что еще до конференции участники успели вконец переругаться между собою и разбились на фракции, количество которых, кажется, превышало число участников.
Картина эта разительно отличалась от спокойной и деловой обстановки в нашем хасидском движении, где никто не искал почета и не спешил высказывать свое мнение. Напротив, все предпочитали сосредоточиться на повседневной черной работе, дававшей недвусмысленные, видимые результаты и огромное моральное удовлетворение. Вскоре началось известное «самолетное» дело и несколько дочерних судебных процессов, всколыхнувших весь еврейский мир. Тревога за арестованных – с одной стороны, радость, что движение за отъезд в Израиль становится все более массовым – с другой.
Однако даже в этот период бурного распространения произраильских настроений число евреев, по-настоящему задетых волной пробуждения, все еще оставалось весьма скромным меньшинством в трехмиллионном советском еврействе. Гораздо больше было таких, которые пассивно симпатизировали пускавшимся в путь, жаждали знать обо всем, что происходит на фронте еврейских событий, ибо эти события будили в них сладостные ассоциации с воспоминаниями раннего детства, с родительским или дедовским домом. Однако они начисто отвергали даже мысль о возможности какого-либо участия в происходящем, ибо в конечном счете считали русскую культуру, свою профессиональную карьеру, свою налаженную жизнь куда важнее и серьезнее всех этих сентиментов и эмоций. Были и другие – откровенно враждебные пробудившемуся еврейскому движению, которые видели в нем угрозу своему благополучию. Наконец, подавляющее большинство по-прежнему оставалось не только безучастным, но, как это ни звучит неправдоподобно, даже почти и не ведающим всего происходящего, ибо все их интересы были прочно прикованы к немудреным и осязаемым предметам, ради которых они жили, – лучшей, отдельной квартире, автомобилю, даче, дефицитной импортной кофточке, поступлению сына в институт.
Можно было бы упомянуть еще о евреях, составивших основное ядро так называемого демократического движения, борющегося за изменение положения в России и потому не имеющего ничего общего с движением за выезд в Израиль, кроме разве общего противника. Это движение – весьма малочисленное и не имеющее ни опоры в широких массах, ни, соответственно, шансов на успех, и возникло, по-видимому, лишь благодаря успехам еврейского движения за выезд – единственного за все время существования советской власти движения, направленного против политики правительства и добившегося своих целей. (Кстати, по моему мнению, вряд ли кому-либо удастся объяснить рационалистически причины успеха еврейского движения.)
Демократическое движение представляло собой осложняющий фактор для еврейского движения. Однако самым опасным и непосредственным врагом еврейского пробуждения было и остается по сей день иудео-христианство, центром которого является церковь в Москве, возглавляемая весьма предприимчивым евреем-выкрестом. Пользуясь тем, что евреи, в душах которых просыпается жажда духовности, катастрофически несведущи в иудаизме, и путь к познанию в этом направлении прегражден многими барьерами – языковым, культурным, психологическим, – вышеупомянутый иудео-христианский лидер и его подручные приманивают мятущихся доступностью своего отравленного товара. С некоторых пор этой компанией овладели гигантские амбиции: они решили создать свою церковь и в Израиле и с этой целью стали направлять туда людей, наставляя их вести себя внешне во всем, как евреи, даже изображать из себя верующих евреев. Беда в том, что секуляризованным евреям как в России, так и в Израиле очень трудно ощутить всю опасность и далеко идущие последствия этой затеи.
Таким образом, при всей огромности впечатления, произведенного еврейским пробуждением в России на окружающий мир, надежда на то, что это пробуждение приведет в скором времени к спасению российского еврейства от дамоклова меча ассимиляции и духовной гибели, оставалась при трезвом рассмотрении весьма слабой. Однако тысячи вступили на путь спасения, и этот факт трудно было переоценить.
Летом 1971 года развивающиеся события коснулись, наконец, нашей семьи. Уехали одна за другой семьи моей сестры и брата. Немного позже я получил от них вызов – настоящий, неподдельный.
33
Наконец-то, после стольких лет ожидания у меня снова была возможность действовать во имя выезда. Это вовсе не означало, что перед нами расстилалась столбовая дорога, ведущая в Священную землю. Это не означало даже, что у меня была сколько-нибудь серьезная надежда, что нас выпустят в близком будущем. Но мне было достаточно того, что я больше не должен сидеть сложа руки, содрогаясь от мысли, что приоткрывшаяся чуть-чуть дверь на волю может в любую секунду захлопнуться навсегда.
За долгие годы жизни при советской власти я много раз собирал бумаги, справки, фотографии для подачи во всякие учреждения, но никогда еще я не делал это с таким подъемом, как сейчас. Неважно, что и мне, и Фане пришлось распроститься с работой, неважно, что я совершенно не представлял себе, на что мы будем жить во время ожидания разрешения на выезд, которое, возможно, протянется годы.
День, в который я понес документы в Отдел виз и регистрации (ОВИР) Министерства внутренних дел, был одним из самых счастливых дней моей жизни. Помимо того, что это было началом пути в Израиль, я сразу почувствовал себя освободившимся от множества оков. Нечего было больше опасаться за свою работу в Академии, искать «миньян» на частной квартире, ездить на время годовых праздников в Грузию или Закарпатье, не нужно было больше прятать берет в карман, можно было даже отпустить бороду и в соответствии с еврейским законом «не портить краев ее».
Наверное, не будет преувеличением сказать, что до подачи документов на выезд я достиг предельно возможного в советских условиях преуспеяния и благополучия. У меня была максимальная зарплата, квартира в центре города, машина и дача на побережье Рижского залива. Более того – я добился признания в качестве авторитета в своей научной области – магнитной гидродинамике: опубликовал множество статей, издал несколько монографий и учебников, у меня были ученики. Если бы я не «подпортил» свою биографию историей с Польшей и с израильскими дипломатами, то мог бы, вероятно, даже ездить в заграничные командировки и продвигаться вверх по административной линии.
По мнению любого «нормального» советского гражданина, у меня было все для того, чтобы жить спокойной, размеренной, полной довольства и удовлетворения жизнью. Меня же эти успехи только сильнее угнетали, напоминая о том, как далек я от исполнения своей мечты, подчеркивая, что это – движение в сторону, прямо противоположную желаемой, – и я с остервенением делал все, чтобы лишить себя ощущения этого сладенького благополучия. Я не позволял себе высыпаться, просиживая часами над древнееврейскими фолиантами, так упорно не поддававшимися мне, писал новые и новые сочинения на еврейско-философские темы – писал для того, чтобы сжечь их либо от неудовлетворенности написанным, либо из-за отсутствия надежного места, где бы можно было их хранить. Я включался в любые хасидские начинания, с наслаждением заполняя жизнь тревогами и опасностями. Когда выдавалась редкая свободная минута, я погружался в мечты о том, как буду когда-нибудь помогать строить Израиль. Чаще всего я видел себя в пустыне Негев ищущим новые способы опреснения воды. Иногда мечты связывали мое будущее с разработкой самолетов (ведь я же как-никак гидродинамик!) Мне представлялись недели без сна в лаборатории, беспрерывные эксперименты...
Неудивительно, что теперь, когда настало, наконец, долгожданное время действовать во имя выезда, я с ликованием отказывался от всех житейских достижений: обеспеченного положения, почета, научного творчества.
Месяца через полтора после подачи документов мы получили отказ, к которому были совершенно готовы. Как и полагалось, я начал писать бесконечные письма, жалобы, ходить на приемы к министрам, заместителям министров, в Центральный комитет партии. Министр внутренних дел Латвии сказал мне, что так как я много лет работал в тесном контакте и даже территориально находился в одном здании с людьми, занимавшимися секретными исследованиями, то не мог не знать, что они делали, хотя сам и не имел никогда так назьюаемого «допуска» к секретной работе. Следовательно, с выездом мне придется подождать, пока я все забуду. «Быть может, – сказал он, – разрешение дадут лет через пять, но не исключено, что лишь через десять-пятнадцать». Не. могу сказать, что меня это очень ободрило, но настроение все еще оставалось намного лучше, чем было до подачи заявления.
Считанные хасиды, еще остававшиеся в Риге, и прежде всего Шлойме Фейгин, заботливо поддерживали меня, а наши совместные занятия по Торе стали для меня еще более необходимыми и радостными, чем прежде. Я наслаждался также обретенной мною свободой поведения в синагоге и старался не пропускать общественной молитвы. Это было удивительно хорошо – ходить в синагогу, как к себе домой, открыто, официально. Я уже писал о том, что с тех пор, как познакомился с хасидами, я в большой мере перестал ощущать господство советской власти надо мною, ибо все важное в жизни отныне происходило в высшем духовном мире, и КГБ было бессильно помешать этому. Однако необходимость вести двойную жизнь, ловчить, хранить в тайне все, что связано с соблюдением заповедей, сковывало и ограничивало. Теперь же я ходил в синагогу гордо и не скрываясь. Как радостно, встав чуть свет, ехать или идти через весь город с «талитом» и «тефиллин» в руках, заговаривать с встречными евреями о Торе, о еврейской миссии! По субботам после утренней молитвы мы оставались в синагоге, совершали «киддуш» и долго сидели, слушая объяснения к недельной главе из Пятикнижия, распевая хасидские песни и бесконечно наслаждаясь душевной теплотой и атмосферой братства.
34
Я продолжал писать жалобы, требовать. Скоро мне стали звонить из-за границы: из Лондона, Парижа, Нью-Йорка, Женевы и еще из многих других городов. Звонили деятели разных движений в поддержку ^советского еврейства, студенты, женщины-активистки, сенаторы, главные раввины Англии, Франции и Израиля. Звонок главного раввина Израиля Унтермана, конечно, особенно взволновал меня. Каждую неделю звонил мой брат, а несколько раз звонил Нотке. Звонки продолжались иногда до утра, и бывали ночи, когда мне приходилось вставать по десять раз. Обиднее всего было, что иногда целью звонка было сообщить мне что-нибудь вроде:
– Вы представляете, мы провели вчера на Пятой авеню (или на Трафальгарской площади, или на Елисейских полях) демонстрацию (или митинг) в вашу защиту. Участвовали двести (или тысяча) человек.
Зная абсолютную индифферентность Советов к общественному мнению, я никак не мог взять в толк, чем это может мне помочь, и пытался объяснить собеседнику на другом конце провода, что предпочел бы, чтобы обо мне похлопотал какой-нибудь политический деятель, ученый или писатель, который находится в хороших отношениях с советскими правителями. Собеседник же обычно так упивался собственными успехами, так был увлечен и возбужден, что просто не мог терпеливо слушать, и мне оставалось только горячо благодарить его.
Расшаркиваться в благодарностях и любезностях, да еще в три часа ночи, после того как меня уже несколько раз подымали, да еще по-английски, да еще с учетом того, что КГБ все записывает, было – признаюсь честно – не очень приятно.
Спустя некоторое время КГБ отключило мой телефон от сети. В это время я установил контакты с несколькими группами рижских активистов, как обычно, жестоко враждовавшими между собой, и стал участвовать в их начинаниях – коллективных письмах, демонстрациях, голодовках, массовых походах в государственные учреждения. Позже я начал сам выдвигать планы различных действий и в ряде случаев добился их коллективного исполнения. Однако вся эта так называемая борьба, честно говоря, вызывала во мне глубокое отвращение, потому что ее целью было не нанесение хоть какого-нибудь ущерба терзавшей нас власти, а просто привлечение внимания к нашим требованиям. Причем вести эту «борьбу» приходилось так осторожно, так деликатно, чтобы, по возможности, не переступить нигде той чуткой границы, откуда начиналась дорога в тюрьму.
Я судорожно искал какие-либо новые формы действия – такие, которые бьши бы действительно вредны для наших врагов и, что еще важнее, действительно полезны нам. Наконец, я понял: Тора, коллективное изучение Торы! Что могло быть опаснее для властей, чем изучение Торы, обеспечивающее продолжение и преемственность движения за выезд? Недаром Тора была одной из главных мишеней советской власти, начиная с 1917 года. С другой стороны, что могло быть полезнее для нас, готовящихся к переселению в Священную землю, чем приобщение к еврейскому учению?
Я пытался объяснить активистам движения за выезд, что для нас, безработных, имеющих уйму свободного времени, это – удивительный шанс еще до физического переселения в Священную землю обрести отнятое у нас официальным воспитанием и образованием еврейство. Увы, очень трудно было растолковать этим людям, что нам необходимо стать евреями в полном смысле этого слова еще здесь, в изгнании.
Я обратился во все высокостоящие правительственные учреждения с требованием разрешить нам официально создать при Рижской синагоге кружок по изучению еврейской религии. Я не сомневался, что никакого разрешения получено не будет, что власти просто не отреагируют, но было важно, чтобы мое обращение было зарегистрировано. Это давало козырь против возможного обвинения в том, что мы организуем кружки по изучению чего-нибудь антисоветского.
Тщетно прождав ответа властей больше месяца, мы стали собираться небольшими группами на частных квартирах. Начинать пришлось с алфавита и популярных, весьма общих объяснений того, что собой представляет еврейский народ и что такое Тора; с объяснения того, что если для интеллигентного человека считается неприличным не знать, кто такие Шекспир, Репин или Бетховен, то для еврея, считающего себя к тому же интеллигентным человеком, еще более неприлично не знать, кто такие Эзра и Нехемия, Гил'ель и Шамай, Иегуда Галеви.
Замечу, что у части моих бывших коллег и знакомых-евреев мой переход к открытому исповеданию и соблюдению еврейских религиозных законов вызвал много кривотолков. Следуя какой-то бредовой логике, меня обвиняли в притворстве, а иногда мешали организуемым мною занятиям, увы, не брезгуя даже пользоваться для этого помощью властей. Это грустная история, и мне не хочется подробнее рассказывать об этом. Видя, сколько времени и сил отказники растрачивают впустую, я старался придумывать все новые и новые способы направить часть их энергии в русло еврейского самоусовершенствования, укрепления еврейского самосознания. Казалось диким, что люди, порвавшие так решительно со своим прошлым, сосредоточились только на одной – пусть даже очень важной – заповеди из числа шестисот тринадцати указанных в Торе, на заповеди о переселении в Священную землю, и пренебрегают столькими другими еврейскими обязанностями. Было больно видеть, как, томясь и страдая, они, за редкими исключениями, не обращают своих мыслей к Б-гу, ища у Него помощи и поддержки, как это обязательно сделал бы дед или прадед любого из них.
Невольно сравнивая этих людей с десятками моих друзей-хасидов, которые уже успели к этому времени уехать и акклиматизироваться в Израиле, я осознавал все яснее, что даже просто для личного, человеческого блага людей, не имеющих еврейских корней, им необходимо возможно больше узнать об еврействе и вжиться в него еще в России, иначе они почувствуют в Израиле катастрофическую непричастность ко всему, и приезд и ломка всей жизни покажутся им бессмыслицей, как только непосредственная цель окажется достигнутой, и советская власть больше не будет подогревать их энтузиазм противодействием.
Как-то мне удалось организовать трехдневный пост с чтением псалмов Давида. Было очень волнующе и трогательно, когда несколько десятков молодых людей, набившись в маленькую комнату, читали псалмы – кто на иврите, кто по-русски, а кто и просто разучивал еврейские буквы. Я использовал каждую возможность, чтобы привлечь внимание к духовному аспекту происходящего с нами. Так, на одном из митингов, происходивших в Румбульском лесу и совпавшим с днем Лаг Баомер, рассказывая о смысле этого праздника, так мало известного советским евреям, я старался объяснить, что при всем величии Бар Кохбы, олицетворявшего физическую, военную силу, в исторической перспективе рабби Акива, олицетворявший силу духовную, предстает еще гораздо более великим.
Все эти усилия были, конечно, как говорится, каплей в море. Но все же я видел, что есть люди – пусть немногочисленные, – на которых мои убеждения и объяснения начинали оказывать действие, и этого было достаточно, чтобы не отчаиваться и продолжать. КГБ и милиция начали тем временем тревожить меня все чаще. Арестовывали на короткие периоды, запугивали, предъявляли всякие нелепые обвинения. Нет смысла подробнее останавливаться на этом, ибо через подобное, а часто и намного худшее, прошли сотни советских евреев, и все происходившее с ними многократно и подробно описывалось в газетах и широко известно.
Напряжение росло, и на душе было довольно тревожно. Я сообщил об ухудшении своего положения брату в Израиль, и он предпринял поездку в Европу и Америку с целью организовать поддержку со стороны американских«вреев, известных ученых и т. д.
Я впервые на практике почувствовал, как много выиграл в чисто психологическом плане от того, что приобрел веру. Десятки раз она спасала меня от отчаяния и, отведя душу в молитве или уйдя в изучение Торы, я снова обретал приподнятое настроение и убежденность в конечном успехе. Гека еще больше меня был полон уверенности в нашем скором отъезде, а Фаню тревоги делали только сильнее. Хуже всех было моей бедной, многострадальной маме. Она совсем извелась от волнений, очень сдала и постарела.
35
В августе 1972 года советская власть ввела для отъезжающих выкуп за образование. Вначале трудно было получить четкую информацию о том, сколько будут взимать за каждый диплом, но было ясно, что со своими многочисленными дипломами я буду стоить очень дорого. Прикидки и оценки приводили к сумме, выражавшейся несколькими десятками тысяч рублей. Даже если бы я продолжал работать, как прежде, нам потребовалось бы не меньше пяти–десяти лет, чтобы скопить такую сумму, и то при условии, что мы не будем ни есть, ни пить. Я же был уже год безработным и ничего не зарабатывал. Кстати, жили мы все это время на деньги от продажи одежды, которую нам присылали в посылках из разных стран. Нотке, в частности, поручил заботу о нас нью-йоркской организации «Эзрас Ахим», посылки которой были особенно частыми и содержали вещи, которые можно было легко и выгодно сбыть.
Однако и это новое препятствие – выкуп за дипломы – в общем не поколебало нашей твердой уверенности, что мы обязательно и притом в самом скором будущем выберемся. Бывали, правда, дни, когда все казалось безнадежным, когда после очередного вызова в КГБ создавалось впечатление, что эти мытарства никогда не кончатся и что при следующем вызове мне уже не дадут оттуда выйти.
В один из таких дней, собравшись с духом, я пошел на почту звонить в Нью-Йорк Любавичскому Ребе. Я был почти убежден, что меня не соединят с Нью-Йорком, но не прошло и десяти минут, как мне ответили из секретариата Ребе. Я получил благословение Ребе и заверение, что мы скоро получим разрешение.
Пришли и миновали осенние праздники – последние наши праздники в Советском Союзе. Сразу после Симхат Тора мы получили разрешение. Лишь неделей раньше меня таскали в КГБ и запугивали, и вдруг – разрешение. Все было до обидного просто и буднично. Вызвали и объявили, предъявили счет за дипломы. Пока мы десятки лет ждали этого мгновения, казалось, что когда оно наступит – земля должна перестать вращаться, что будут греметь громы и молнии, что... Но ничего этого не было. Чиновница вызвала и сказала. И теперь, спустя неполных четыре года, я с трудом вспоминаю подробности того, как это было: буднично, и оркестры не играли.
Очнувшись от радостного шока, мы стали изучать предъявленный нам счет. В сумме получалось больше тридцати одной тысячи рублей. Незачем говорить о том, что это во много раз превышало суммы денег, которые мы когда-либо держали в руках. Более того – это было далеко за пределами той максимальной суммы, которую мы способны были себе представить. Нашлись резонеры, пытавшиеся убеждать, что не следует пытаться раздобыть эту сумму, что надо ждать, протестовать и т. д. Наш телефон к этому времени снова заработал, и среди звонивших из-за границы тоже были советовавшие «бойкотировать» этот так называемый «налог на образование». Их советы представлялись мне совершенно нелепыми. Если бы советская власть горела желанием выслать всех евреев за пределы Советского Союза и вместе с тем требовала бы уплаты этого «налога», то можно было бы ей назло не ехать, а требовать отмены налога. Но при существовавшем тогда положении, когда люди годами добивались разрешения на выезд, советовать им отказаться в знак протеста от выезда было не только глупо, но по-моему также и гнусно.
Помимо всего прочего, для меня лично, когда я уже держал в руках заветное разрешение, открывающее дорогу в Священную землю, было ясно, что такая презренная вещь, как деньги, не может быть помехой к отъезду – пусть даже мне пришлось бы отрабатывать долги до конца дней своих.
В конечном счете все уладилось проще и быстрее, чем можно было ожидать. И в Риге, и в Грузии нашлись евреи с деньгами, которые доверяли мне, и они охотно одолжили нужную нам сумму. Уже через несколько дней я нес в банк тяжеленный пакет. Помню, что перед этим мне вместе со всеми членами семьи и Буби Цейтлиным, который, обожая всякие нетривиальные ситуации, специально пришел к нам, никак не удавалось пересчитать бессчетные банкноты. Никто из нас не имел опыта в счете денег.
Дальше все шло просто и радостно. Даже беготня по бесчисленным учреждениям и ожидание в очередях – не огорчали. Как забава воспринималось преодоление всяких бюрократических головоломок вроде тех, когда учреждение А не выдает необходимой бумажки X до того, как получит бумажку У, выданную учреждением Б. Учреждение же Б требует прежде бумажку X, выданную учреждением А и т. д.
Довольно много времени ушло на оформление разрешения на вывоз моей библиотеки. Пришлось уплатить стоимость всех старых книг, хотя это были мои книги. Кроме того, все книги (особенно старые еврейские фолианты) подверглись очень тщательной и многократной проверке, перелистыванию и перетряхиванию.
Еще через две недели мы сели в поезд, идущий в пограничный с Польшей город Брест. На вокзале собралось множество народу. Целые сутки накануне отъезда двери нашей квартиры не закрывались. Приходили попрощаться близкие, друзья и даже совсем незнакомые люди. У множества из них были поручения и просьбы, и я либо делал записи в блокноте, зашифровывая их, как умел, либо старался запомнить.
С синагогой я прощался еще до того – в последнюю субботу. «Киддуш» в этот день длился несколько часов. Меня напутствовали с такой сердечной теплотой, которую мне никогда не забыть, с радостью и слезами. Все желали друг другу последовать вскоре тем же путем.
36
Итак, поезд шел в Брест, приближаясь к той самой границе, которую я столько раз рисовал себе в мечтах и во снах. Перед пересечением границы предстояло еще одно, последнее соприкосновение с советской властью – проверка чемоданов. Все свои опубликованные и неопубликованные научные, философские и литературные рукописи, записи, картотеки и тому подобное я сжег перед отъездом, так как не видел никакого способа их вывезти, да и не хотелось возиться и тратить время на бумажки, которые на фоне огромной радости и значительности отъезда в Священную землю в большой мере утратили для меня свою ценность. Таким образом, в наших чемоданах не было ничего крамольного. Золота или бриллиантов у нас, разумеется, тоже не было.
Все же при обыске нашли запретное: несколько пачек старых писем, которые были мне дороги, и коробку семейных кино- и магнитофонных лент. Все это приказали вернуть провожавшим нас и остававшимся в Советском Союзе родственникам.
Наконец, мы снова были в поезде. Еще немного и поезд медленно двинулся через границу. Мы все страшно устали от слишком длительного возбуждения, и потому это взлелеянное в мечтах мгновение промелькнуло бесцветно.
Потом была Польша. В Варшаве поезд стоял больше часа у какого-то пригородного перрона. Мне очень хотелось ступить, наконец, на несоветскую землю. Кроме того, это ведь была та самая Польша, куда я так безуспешно стремился пятнадцать лет тому назад. Взяв Геку, я вышел на темный перрон. Затем мы обошли какие-то станционные склады. Все во мне пело и ликовало, но мысли были устремлены вперед, к пространственно все еще далекому, но теперь, наконец, досягаемому средиземноморскому берегу.
На следующий день мы прибыли в Вену, откуда нас повезли в загородный замок Шенау, где тогда располагался перевалочный лагерь Еврейского Агентства. По дороге нас сопровождали вооруженные автоматами австрийские полицейские, охраняя от арабских террористов. Переступив порог замка, мы услышали ивритскую речь, увидели висящие на стенах огромные фотографии с видами Израиля – и... нас начали душить слезы. Ни с чем не сравнимое ощущение пребывания среди своих, среди братьев переполняло такой радостью, которую бесполезно пытаться описывать словами.
Мы оставались в Шенау около полутора суток.
Было коллективное пение и разучивание песен, лекции, фильмы. Были книги, журналы и газеты, изданные в Израиле на иврите и на русском. Неприятно поразило, как бездарно и безграмотно все, что издано на русском языке. Но у меня не было тогда ни времени, ни настроения для того, чтобы фиксировать внимание на таких обстоятельствах. Праздник встречи с Родиной довлел надо всем, а ведь он только начинался. Добрые и неутомимые ангелы – работники Еврейского Агентства (Сохнута) посадили нас на самолет израильской компании Эл-Ал. Было около часу ночи. Мы не смыкали глаз, пытаясь разглядеть хоть что-то в густой тьме за иллюминаторами. Наконец, объявили, что под нами израильский берег. Внизу из тьмы вырвались огни Тель-Авива, а еще через несколько минут самолет уже несся по посадочной дорожке. Все это произошло слишком быстро. Хотелось вернуть эти минуты назад, прожить их снова сосредоточенно, как в замедленном кинофильме, насладиться каждым кадром.
37
Но вот уже надо было выходить из самолета. Восток начинал заметно светлеть. Мы вышли на верхнюю площадку трапа. В лицо пахнул теплый влажный воздух южной ночи. Я глянул вниз и остановился, объятый тревогой и смущением. Внизу на расстоянии каких-нибудь двадцати ступенек лежала Израильская земля – та самая, которая была дана навеки Аврааму, Ицхаку и Яакову, та самая, в которую вел евреев Моше Рабейну, та самая, на которой стояли Первый и Второй Храмы, та самая, о которой молились и плакали века и века... Готов ли я к встрече с этой землей? Имею ли я нравственное право ступать по ней, топтать ее грубыми башмаками? Кто-то раздраженно подтолкнул меня сзади. Я затормозил все движение. Пришлось спуститься.
Сойдя на землю, я опустился на колени, нагнулся и поцеловал ее, однако, поймав на себе удивленные взгляды окружающих пассажиров, поспешил подняться.
Все вокруг страшно торопились и, войдя в зал в здании аэропорта, ринулись к столикам, за которыми сидели чиновники Министерства абсорбции, боясь упустить лучшие места для поселения.
Я все еще старался осмыслить величие происходящего с нами, и поэтому само упоминание об устройстве, о каких-то житейских проблемах казалось мне возмутительно кощунственным. Однако мне так и не дали сосредоточиться. Оказалось, что нас пришли встречать не только мой брат и Нотке, но и депутат Кнессета от религиозной партии «Поалей Агудат Исраэл» Авраам Вердигер, несколько корреспондентов газет и .радио. Авраам Вердигер был первым человеком, с которым я говорил, ступив на землю Израильскую. От страшного волнения у меня пересохло в горле настолько, что я совсем не мог говорить. Вердигер принес стаканы с соком, и постепенно ко мне вернулся дар речи.
У выхода из здания аэровокзала меня встречала большая группа хабадников-рижан и не рижан, представитель религиозного университета Бар-Илан и еще какие-то незнакомые мне люди. После поцелуев и объятий хабадники устроили тут же на тротуаре хасидские танцы, и мы пели и танцевали очень долго. Потом вся наша семья собралась у моей сестры в Ришон Лецион. Была пятница, девятнадцатое число месяца хешван 5733 года. Перед наступлением вечера мы поехали к Нотке в Лод, чтобы провести у него первую субботу на Священной земле.
Страшная усталость, поток впечатлений и ощущение невообразимой огромности свершившегося немного подавляли восторг, но все равно это был праздник – бесконечный, некончающийся праздник, в котором, быть может, самым преобладающим и впечатляющим было людское тепло, дружелюбие, приязнь. Хабадники, которые танцевали, неся нас с сыном на руках, в старенькой, битком набитой синагоге в квартале Хабада в Лоде, друзья и знакомые по России, чужие, казалось бы, люди на улицах, которые узнавали нас по фотографиям в газетах, писавших о нашем приезде, – все эти люди так неподдельно радовались нашему освобождению, так искренне старались чем-нибудь услужить, так по-родственному улыбались.
38
Очень скоро меня начали буквально разрывать на части приглашениями на всевозможные встречи, вечера, беседы. Пришлось привыкать не робеть перед незнакомой, иногда очень многочисленной аудиторией, пришлось учиться выступать на иврите, английском, идиш. Ни иврит, ни идиш я ведь никогда не изучал, если не считать (в отношении иврита) одного класса начальной школы и очень непродолжительных попыток самостоятельного изучения в студенческие годы в Ленинграде. Однако общение с хабадниками в Риге, изучение Торы и молитв принесли мне, между прочим, и этот подарок – два еврейских языка. В Израиле выяснилось, что я могу на них изъясняться вполне сносно.
Две категории слушателей заставляли меня все же робеть - верующие евреи и дети. Первые – потому, что я всегда ощущал их неизмеримое превосходство в Торе. Где было мне, пытающемуся восполнить все упущенное в детстве, тягаться с ними^ систематически учившимися в иешивах в их юношеские годы. Помню, как трудно было говорить, когда меня в первый раз привезли в Кфар Хабад (деревню Хабад) на Всеизраильскую конференцию любавичских хасидов. Они хотели слышать о еврейской жизни в России. Я стоял перед микрофоном, смотрел в огромный зал, набитый людьми с седыми бородами, в черных сюртуках, и вместе с огромной радостью меня одолевал страх. Кто я, чтобы выступать перед этими умудренными постоянным изучением Торы людьми? В конце концов я все же преодолел себя, начал говорить и, увидев сотни улыбок, глаза, источающие дружелюбие, успокоился.
Перед детьми же мне всегда было боязно говорить из-за сознания огромной ответственности и опасений, что не сумею быть достаточно убедительным, не сумею установить подлинный контакт с аудиторией.
Еще из впечатлений тех дней мне запомнилось первое посещение Иерусалима. Авраам Вердигер пригласил нас в Кнессет. Мы – все четверо – поехали туда вместе с братом и его женой. По дороге из Тель-Авива в Иерусалим я боялся упустить даже самую мелкую деталь в пейзаже по сторонам дороги. Вслед за не очень радующими глаз замусоренными, изуродованными свалками битых ржавых автомобилей окраинами Тель-Авива пошли ухоженные поля и огороды, орошаемые с помощью разбрызгивателей воды, аккуратные домики сельскохозяйственных поселений. Наконец, дорога, обсаженная эвкалиптами, вывела нас к долине Аялон, и на противоположном ее краю открылись взору чуть смазанные дымкой Иерусалимские горы, а еще через десять минут мы уже ехали среди этих гор. Волнение мое нарастало с каждым мгновением. Казалось, мы едем слишком быстро и приближаемся к Иерусалиму в таком темпе, что мне никак не успеть собрать свои мысли, сосредоточиться, внутренне подготовиться к встрече со Святым Городом. И действительно, Иерусалим застал меня врасплох. Безучастный ко всему мотор втащил нас со скоростью восемьдесят километров в час на последний крутой и извилистый подъем, и я обнаружил себя в Иерусалиме. Я не видел, не воспринимал тогда ни особого, единственного в мире колорита иерусалимского солнца, помноженного на свое отражение от солнечного иерусалимского камня, не видел уютных манящих улочек, карабкающихся по склонам холмов. Я был подавлен, растерзан сознанием того, что я уже в Святом Городе и ничего не успел подготовить ему в дар, и в то же время слезы счастья и благодарности застилали мои глаза.
В то посещение Иерусалима главной моей заботой было как-нибудь случайно не оказаться возле Стены Плача, ибо эта встреча уж определенно требовала более основательной подготовки. Только неделей позже – в день новомесячья Кислев я решился, наконец, поехать к Стене Плача...
Вначале я считал число своих поездок в Иерусалим, ибо каждая являла собою событие. Я досчитал до двенадцати, а дотом сбился. Однако долго еще я не мог привыкнуть к тому, что так просто можно сказать: «Я еду в Иерусалим», – и действительно сделать это.
Через несколько месяцев мы поехали в Америку, чтобы побывать у Ребе. Я еще не зарабатывал, но друзья-хабадники одолжили мне деньги на поездку.
С тех пор, как мы уехали из Советского Союза, я встречался и беседовал со многими знаменитыми людьми: с Залманом Шазаром, Голдой Меир, Ицхаком Рабиным, Моше Данном, Менахемом Бегиным, Эфраимом Кациром, Давидом Элеазаром, Игалем Алоном, Пинхасом Сапиром, Гидеоном Хаузнером, с американскими сенаторами Монделом и Джексоном, с мэром Нью-Йорка Линдсеем, со многими министрами, писателями, еврейскими и нееврейскими лидерами и общественными деятелями. О каждой из этих встреч можно было бы написать много интересного. Однако я это сделаю – если Б-г даст силы и возможность – в другой раз. Здесь же хочу рассказать о самой главной, самой важной и самой впечатляющей встрече – о встрече с человеком, стоящим на несоизмеримой со всеми другими высоте, – с Любавичским Ребе, великим человеком, Великим Евреем, наставником всего нынешнего поколения.
39
Я готовился к этой встрече и мечтал о ней долгие годы. Всячески пытался представить себе, как это будет. Я слышал об этом великом человеке много, очень много от хасидов, встречавшихся с ним и безгранично преданных ему. Не скрою, мера преданности, восхищения и преклонения перед Любавичским Ребе иногда смущала меня, и, невзирая на то, что к этому времени я уже достаточно глубоко проникся идеями Хабада, упомянутое обстоятельство иногда тревожило меня, пробуждая отголоски давно преодоленного мною скептицизма. Поэтому, ожидая первой встречи с Ребе с таким волнением и нетерпением, я вместе с тем испытывал некоторое опасение, что встреча разочарует меня.
Я готовился к личному приему у Ребе по всем правилам – так, как хасид готовится к встрече со своим Ребе, духовным наставником, праведником, посредничающим между ним и Б-гом. Я постился весь этот день (встреча состоялась заполночь, и до нас – Фани, Геки и меня – Ребе успел принять уже человек пятьдесят), совершил омовение в микве и перепоясался молитвенным поясом. До этого личного приема мы уже успели присутствовать на «гитваадут» (большое собрание хасидов, посвященное какой-либо знаменательной дате, празднику, новомесячью и т. д.). Таким образом я уже слышал, как Ребе говорит, обращаясь к нескольким тысячам хасидов, студентов иешив, гостей. Это было очень впечатляюще. Ребе говорил четыре-пять часов подряд, «Сихот» и «Маамарим» сменяли друг друга. Он говорил без запинки, не пользуясь никакими записями.
Забегая вперед, хочу упомянуть, что очень часто Ребе посвящает свои беседы анализу комментария Раши на Пятикнижие. В этом комментарии, который в течение столетий изучал каждый еврейский ребенок, Ребе находит совершенно новые грани, никем еще не открытые глубины, незамеченные откровения. Он показывает при этом, как непостижимо емок этот лаконичный комментарий, как педантично рассчитано место и вес каждой его буквы, каждого слова и, с другой стороны, как злободневно могут звучать многие места применительно к сегодняшней еврейской жизни. Доказательство какого-либо вывода длится час–два, иногда больше. Ребе скрупулезно анализирует и сопоставляет детали, подготавливает атаку на проблему с разных сторон, с ювелирной точностью нанизывает промежуточные результаты на основной стержень доказательства. Он оставляет на время одно направление мысли, переходит к другому, чтобы потом снова вернуться к первому. И вдруг следует окончательный вывод: ясный, сверкающий, неопровержимый и... неожиданный.
Непоколебимая логика рассуждений, предельная педантичность и систематичность в деталях объяснений и доказательств, абсолютная точность ссылок на различные места из океанов талмудической и хасидской литературы, цитируемых по памяти, недосягаемые высоты кабалистических абстракций и осязаемая простота жизненных примеров и сравнений – вот только бледный перечень впечатлений от речей Ребе. И все это согрето такой любовью к евреям, к Торе, к Всевышнему, проникнуто такой внутренней эмоциональностью, что на сердце становится тепло и радостно, и после многих часов слушания – первая мысль о том, когда удастся послушать Ребе в следующий раз.
Во время коротких пауз все присутствующие соединялись в многотысячный хор, поющий ха-сидские мелодии. Ребе тоже пел, обменивался со слушателями традиционным пожеланием «Леха-им». Атмосфера была очень торжественной, возвышенной и в то же время невероятно интимной и земной. Радостно видеть столько людей, единых в бескорыстной преданности высокой идее...
Итак, мы вошли в кабинет Ребе, и с первой минуты ощущение было такое, словно мы знакомы с ним многие годы и продолжаем разговор, начатый давным-давно. Я уже упомянул, что до нас Ребе принял человек пятьдесят, и время было заполночь, однако на его лице не было видно и следа усталости, а внимание и интерес к нашим делам были такими, какие не всегда приходится ощущать даже со стороны ближайших родственников. Поражало, насколько Ребе осведомлен в политике, различных естественных науках, литературе, экономике, обстановке в Израиле и в России. Величие его в Торе общеизвестно, и потому воспринималось как само собою разумеющееся. Невероятным показалось, насколько Ребе знает и помнит о всех наших личных, семейных делах и обстоятельствах.
И, наконец, – его удивительные глаза. Голубые и чистые, они то пронизывают насквозь, объемлют собеседника вниманием и участием, которые буквально осязаются, то искрятся тысячами смешинок. А между этими крайними выражениями – еще несчетное число других, никогда, как кажется, не повторяющихся, но всегда похожих в одном – в них беспредельная посвященность собеседнику или слушателям.
Разумеется, мои опасения разочароваться рассеялись без следа. Я встречался с Ребе позднее еще много раз, слушал его многие часы. Он говорил и о вечных проблемах еврейства, и о событиях дня, и о труднейших философских проблемах, и о будничных заботах государств и личностей.
Каждый раз меня поражает, когда Ребе напоминает мне содержание наших предыдущих бесед, состоявшихся год, два или три тому назад. Часто оказывается, что я забыл даже саму тему или событие, а Ребе напоминает мне мельчайшие детали. Я уже упоминал, что встречался в течение последних лет со многими знаменитыми людьми – политиками, учеными, писателями. Я не видел, чтобы кто-либо из них мог так слушать, как Ребе, быть настолько причастным, отвлечься от всех других мыслей. Когда говоришь с этими людьми, всегда ощущаешь, что большая часть их внимания прикована к тому, что было перед нашей встречей, или к тому, что будет после нее, или что их гложут собственные заботы. Абсолютное большинство вообще могут понять собеседника только тогда, когда с ними говорят с их собственной позиции, в ключе их собственной психологии. Если же собеседник анализирует какую-либо прд-блему с позиции им незнакомой или для них неприемлемой, они просто перестают воспринимать собеседника, словно радиоприемник, который вдруг настроили на другую волну. Кроме того, всегда ощущается, как они взвешивают свои слова с точки зрения личных и партийных интересов, своего престижа и т. д. Что касается дачи совета или принятия решения, то они всегда стараются отложить ответ, оттянуть. Ребе же понимает все с полуслова – о чем бы вы ни говорили и каковы бы ни были ваши позиции и взгляды. Он весь – олицетворенное присутствие и приходит к решению или дает совет мгновенно, ему не нужно с кем-то советоваться, и всегда ощущаешь, что совет этот или решение сообразованы только с желанием блага евреям в целом и собеседнику в частности, блага – в духовном и простом житейском смысле.
Каждый раз, когда мне доводится видеть и слышать, как Ребе мгновенно принимает решения, я невольно противопоставляю его всем другим людям, которых мне приходилось видеть в такие минуты, требовавшие принятия решений. Мне вспоминаются, с одной стороны, бесконечно оглядывающиеся на более высокое начальство советские функционеры, а с другой – израильские деятели, решимости которых обычно хватает лишь на то, чтобы в каждом сложном случае немедленно создать еще одну комиссию, которая, авось, разберется.
Советы Ребе иногда воспринимаются с трудом, бывает даже, что они кажутся с первого взгляда нелогичными, приходится бесполезно ломать голову над тем, чем бы этот совет мог быть рационалистически обоснован. Но если хватает порядочности и силы воли последовать этому совету, так и не найдя рациональных соображений, стоящих за ним, то неизменно убеждаешься – иногда спустя месяцы или даже годы – как бесконечно правилен был совет и куда завело бы пренебрежение им.
Что придает Ребе эту удивительную силу провидения? Гениальность? Феноменальная память и аналитичность ума? Беспрерывные занятия Торой и отсутствие каких-либо личных, земных устремлений, что вместе определяет у евреев понятие о цадике? Неведомое нам Б-жественное откровение? Или, может, бесконечное доверие множества хасидов ставит Ребе в духовных мирах в особое положение посредника между Б-гом и людьми? Не берусь ответить. Быть может, все перечисленное вместе... Но, конечно, это нечто гораздо большее, чем даже самые исключительные человеческие способности. Как бы там ни было, Ребе, несомненно, единственный человек в мире, кому бы я без колебания вверил судьбу свою и своих близких.
О, если бы у нашей многострадальной страны был руководитель, обладающий такой любовью и интересом к людям, такой силой предвидения, такой решительностью и таким полным отсутствием личных интересов и соображений!
Поражает, что, беседуя с Ребе, никогда не чувствуешь себя подавленным его превосходством, огромностью личности собеседника. Ведь, казалось бы, разница между Ребе и собеседником так велика. Ребе владеет океанами Торы, их самыми тайными глубинами, собеседник же в большинстве случаев не более, чем приготовишка в Торе. Ребе знает и помнит все перипетии жизни собеседника лучше, чем он сам, и способен дать оптимальный совет и наставление на будущее. Но главное – Ребе отдает все свои силы и все свое время без остатка еврейскому делу, у него нет ни выходных дней, ни отпусков, ни так называемых личных интересов. Собеседник же в лучшем случае жертвует на пользу ближних некую долю своего времени, сил и средств, но главным для него почти всегда остаются его карьера, его семья, его успех, его развлечения, его отдых. И несмотря на эту огромную разницу, которая, быть может, не всегда осознается, собеседник чувствует себя у Ребе легко и непринужденно.
Ребе проявляет глубокое уважение к мнению специалистов в той или иной конкретной области. Однако я знаю также десятки случаев, рассказанных мне самими участниками событий, показывающих, как в случае необходимости Ребе высказывал мнение или давал совет, противоположный тому, что говорили специалисты, – будь то область политики или медицины, науки или педагогики, и оказывался прав, один против всех.
Не раз Ребе давал советы руководителям Израиля по жизненно важным вопросам. Беда лишь в том, что, большей частью руководимые предвзятыми мнениями или партийной дисциплиной, они не прислушивались к этим советам. Я сам присутствовал на «гитваадут» за несколько дней до начала войны Йом-Кипур и слышал, как Ребе предупреждал о приближении этой войны и объяснял, какова должна быть реакция Израиля. Увы, и в тот страшный час совет его не был принят.
Много раз я слышал, как Ребе говорит о науке, о проблемах всеобъемлющего мировоззрения, основанного на Торе, и об осмыслении и интерпретации новых результатов естественных наук в свете этого мировоззрения. Ребе доказывает абсурдность попыток извлечь из науки какие-то поправки к Торе. Он, однако, никогда не отрицает науку, а лишь настаивает на том, что и она, как и все, что Б-г сотворил в этом мире, должна служить еврею в его стремлении к святости, к совершенству, к соединению с Б-гом и с Его Торой.
В приемной Ребе можно встретить евреев со всех пяти континентов – раввинов и торговцев, ремесленников и бизнесменов, писателей и политиков, профессоров и министров. И каждый день – десятки килограммов писем, тысячи просьб о совете и наставлении.
Много можно было бы рассказать о штаб-квартире, мировом центре Хабада, что в доме 770 по Истерн Парквей в Бруклине. Сотни людей из всех уголков мира, тысячи хасидов, заселяющих прилегающие кварталы, студенты иешивы, «баалей тшува» заполняют большой и малый молитвенные залы, коридоры и лестницы. Кипучая жизнь не замирает здесь ни днем, ни ночью. Кто учит Тору, кто молится, кто беседует, кто пишет.
Кажущиеся суматоха и неразбериха удивляют новичка, но люди более опытные знают, что за этим скрывается четкий ритм жизни и деятельности. Главное же, что очень скоро начинаешь ощущать неповторимую атмосферу возвышенности, святости (но ни в коем случае не святошества), выделенности (но ни в коем случае не отрешенности от мира), которая царит здесь. Может быть, что-то подобное было в Храме, в древнем Иерусалиме. И как тогда паломники, приходившие из всех концов Израиля в Иерусалим, уносили с собой вдохновение и возвышенность души, так и посещающие «севен севенти» (так хасиды называют это место по английскому звучанию адреса) увозят с собой решимость самоотверженно служить Всевышнему.
Одним из подлинных чудес нашего времени, новейшей еврейской истории является созданная Ребе и непрерывно усиливаемая и развиваемая им всемирная система просветительных учреждений Хабада. Школы, иешивы, хабад-хаузы, представители Хабада в университетских городках – это настоящие форпосты, бастионы в войне против ассимиляции, за возвращение евреев к вере отцов. Эти бастионы разбросаны по всему земному шару, они есть почти всюду, где живут евреи: в Израиле и в Австралии, в Лондоне и в Майами-Бич, в Иоганнесбурге и в Милане, в Париже и в Филадельфии... В некоторых местах персонал этих учреждений довольно многочислен; в других – представлен единственным человеком, бесстрашно стоящим на своем посту – по поручению Ребе, во имя еврейской веры и будущего еврейских детей... Эти самоотверженные люди, в большинстве своем питомцы одной из центральных любавичских иешив, не получившие никакого секулярного образования, вращаются в самой гуще общества, знают всех и вся, начитанны и осведомлены в политике, в философии, в литературе, в бизнесе (все это, конечно, в дополнение к их познаниям в Торе). Они с одинаковой легкостью поддерживают салонный разговор, читают лекцию на еврейскую философскую тему, руководят уроком по Талмуду. Они героически несут на себе бремя огромных расходов, с которыми связано строительство и функционирование создаваемых ими учреждений. По шею в долгах, они вынуждены иногда растрачивать большую часть своего времени на добывание денег у разного рода бизнесменов. Однако они никогда не клянчат, никогда не теряют достоинства перед людьми, которые по образованности, интеллекту и нравственности стоят, нередко, на голову ниже их...
Через этих посланцев, как и через всех своих хасидов, Ребе творит великое дело наведения порядка и гармонии в еврейском мире, подверженном тысячам чуждых влияний, склонном к хаосу и упадку. Если воспользоваться физической аналогией, Ребе творит чудо уменьшения энтропии, вопреки естественному ходу событий. Эти посланцы Ребе, каждый из которых – незаурядная личность, но ограничивает собственные амбиции во имя служения идеалу, заслуживают преклонения. Быть может, еще большего преклонения заслуживают их семьи, не знающие ни отпусков, ни выходных дней, ни семейного уединения, ни просто передышки. Да пошлет вам Всевышний здоровье и силы, мои новые, но верные друзья – Ицхок Гронер, Авремл Шемтов, братья Липскеры, Файвуш Фогель, Носан Гурарий, Моше Феллер и многие, многие другие.
Не могу не упомянуть моего юного друга, еще только набирающегося опыта, но бесконечно самоотверженного – Гиршла Окунева, руководящего нью-йоркской организацией Хабада, ведающей еврейским образованием евреев, приезжающих из России в Америку, и оказывающей им всевозможную помощь.
Или другой пример – мэр поселения Кфар Хабад в Израиле (он же – машинист тепловоза) Шломо Майданчик, состоящий в дружбе чуть ли не со всеми генералами израильской армии и входящий беспрепятственно – вся охрана знает его – во Дворец президента страны или в Министерство обороны. А как не упомянуть Цви Гринвальда – бывшего бойца ударных освободительных отрядов ЛЕХИ, а ныне учителя и, вероятно, лучшего оратора Хабада в Израиле... А сколько можно было бы рассказать о самоотверженных и неутомимых секретарях и помощниках Ребе – Биньямине Клейне, Лейбеле Гронере, Юделе Кринском, раввине Ходокове!
Со времени Шестидневной войны Ребе начал проводить всемирные кампании во имя исполнения некоторых наиболее важных заповедей – надевания «тефиллин» мужчинами, зажигания субботних свечей женщинами, приучения детей к Торе, соблюдения кашерности, семейной чистоты, заповеди о мезузе... И вот сейчас, в это смутное и тревожное для нашего народа время, когда весь мир против нас, тысячи и тысячи евреев в разных уголках мира волею Ребе, усилиями его последователей оказались приобщенными хотя бы к крупицам еврейского духа и еврейского образа жизни, и, если взглянуть на это с позиций универсальной взаимосвязанности всех евреев через посредство Всевышнего, вызывающего к существованию все и вся и соразмеряющего эманацию жизненной силы с мерой святости, достигнутой сотворенными, то становится очень понятным, почему почти каждую из своих речей Ребе заключает упоминанием Машиаха.
40
Наша так называемая «абсорбция» в Израиле была необыкновенно гладкой и благополучной. Еще в аэропорту Лод я получил приглашение на работу в университет Бар-Илан. Чуть позже меня пригласили университеты Тель-Авива и Беер-Ше-вы, а также Хайфский Технион. В курсах иврита я не нуждался, и потому вопрос о работе надо было решать сразу. Было трудно выбрать. Беер-Шева особенно привлекала тем, что университет там был совсем молодым и быстро развивающимся, тем, что жизнь в Негеве, в центре пустыни сопряжена с какой-то толикой пионерства и, быть может, еще больше тем, что Беер-Шева – этот древне-молодой город – был глубоко связан в моем воображении с праотцем Авраамом, с годами его жизни в Негевской пустыне. Однако из Тель-Авивского университета оказывали сильное давление, и я решил попробовать совместить работу в обоих университетах. И действительно, в течение года с лишним я состоял полным профессором как Тель-Авивского, так и Беер-Шевского университетов. Несколько позже американское морское ведомство предложило мне договор на научно-исследовательскую работу по магнитной гидродинамике, и надо было решить, где же строить свою лабораторию. Хотя до этого мы намеревались поселиться в Иерусалиме, где я провожу очень много времени в связи с общественной работой, о которой расскажу ниже, я окончательно выбрал Беер-Шеву, и мы переехали туда. Фаня начала работать врачом в местной больнице, а Гека пошел в иешиву в Беер-Шеве. Он с младенчества так сжился с мыслями об Израиле, что для него, конечно, пересадка на израильскую почву не была сопряжена ни с какой ломкой. Что касается меня, то я чувствовал себя так, как если бы после вынужденного перерыва вернулся на привычное место. Я ощущал свою связь с этой землей через каждое из прошлых поколений, через громаду Торы гораздо крепче, чем некоторые израильтяне, у которых эта связь обусловлена только тем, что они здесь родились. Я ни разу не пожалел и о том, что выбрал Негев, Беер-Шеву. Напротив, только здесь я понял, что означает видеть, как твоя земля строится и хорошеет ото дня ко дню, и осознавать, что внес в это свою лепту.
Только моя бедная мама не могла приспособиться к новым условиям. Я так мечтал, чтобы Израиль принес и ей такое заслуженное после всей многострадальной жизни счастье и удовлетворение. Но увы, она приехала, когда ей было уже почти семьдесят пять; изучить иврит оказалось для нее невозможным, все привычное ей осталось далеко, и она, бедняжка, совсем, совсем сдала.
Очень скоро передо мною снова встала старая дилемма: воспользоваться предоставляющейся возможностью наслаждаться спокойной, устроенной и размеренной жизнью или искать чего-то большего. Действительно, я мог бы добросовестно работать в университете, учить студентов, вести исследования, публиковать статьи и книги и после всего этого иметь еще многие часы для отдыха, чтения, созерцания отрогов Иудейских гор, которые видны из нашего окна, или даже для разведения роз или винограда на родной земле (о последнем я ведь столько мечтал в Риге!).
Я не воспользовался этой возможностью. Ведь мне столько надо было сказать моим братьям-евреям, приносящим свое еврейство в жертву так называемой цивилизации, так называемому прогрессу, всем современным и ультрасовременным идолам. Ведь кроме всего прочего, я, хоть и не был потомственным хабадником, имел некоторые права называть себя хотя бы приверженцем Хабада. Понятие же хабадник и сытенькое благополучие несовместимы в моем представлении.
Наконец, еще одно обстоятельство повлияло на то, что я добровольно обрек себя на хроническое недосыпание, на жизнь в постоянном ощущении катастрофической нехватки времени, на то, что когда к нам в дом приходят гости – даже самые желанные и симпатичные – для меня это бедствие, ибо десятки дел, встреч, писем, статей, телефонных разговоров, которые были намечены на этот вечер, остаются несделанными. Обстоятельство это вот какое. Еще в Лоде молодой хабадник Бецалель Шиф, которого я знал по России, сказал мне о существовании в Израиле организации религиозной еврейской интеллигенции из России. Организация эта была создана по совету Любавичского Ребе, считавшего, что люди, боровшиеся в России за осуществление еврейского воспитания и образования, обязаны продолжить эту деятельность и после переселения в Израиль. Бецалель сказал мне также, что он, выбиваясь из сил, пытается руководить этой организацией, но у него не хватает опыта, и что меня просят возглавить ее. Я согласился значительно позже – после долгих размышлений и совещаний. Было ясно, что организация эта необходима не только для осуществления фундаментальной идеи Хабада об еврейском воспитании и образовании, но и для успеха и продолжения эмиграции евреев России в Израиль. В самом деле, что заставляло еврея из Москвы или Кишинева, или Риги бросить насиженное место, друзей, устроенную жизнь, если не еврейское самосознание? Однако мера, в которой это самосознание просыпалось, была у многих столь малой, что ее хватало только на протест, на эмоциональный порыв. Для долгого же процесса интеграции на земле Израильской требовались более глубокие чувства и более основательные знания. Задачей этой организации как раз и было развить еврейские чувства и дать еврейские знания. Для этого предстояло найти и подготовить учителей и лекторов, создать серьезную, на академическом уровне литературу на еврейские темы на хорошем русском языке, заняться исследованием психологических и социологических аспектов приобщения русских евреев к своему народу. Все это (и еще многое другое)
стало полем деятельности упомянутой организации, получившей позже название Союз религиозной интеллигенции «Шамир».
Неимоверные трудности приходится преодолевать «Шамиру». Тут и недостаток подходящих людей, и катастрофическое отсутствие средств, и нелепая необходимость снова и снова доказывать насущную необходимость той деятельности, которой «Шамир» занимается. Сейчас, правда, он уже признан правительством Израиля и Еврейским Агентством. «Шамир» осуществляет ныне такие труднейшие и поистине исторические работы, как издание первого русского перевода Пятикнижия Моисеева с комментариями Раши, Рамбана, Эвен-Эзры, книги Иегуды Галеви «Кузари» и т. д.