Очерк седьмой

I

Николай I правил страной тридцать лет — с 1825 по 1855 год. На смену Александру I пришел император, который желал подогнать всех под общий ранжир, с одними и теми же мыслями и взглядами, угодными правительству. "Крепостное право стоит, как скала, — писал И.Тургенев о том периоде, — казарма на первом плане, суда нет, темная туча висит над всем ученым и литературным ведомством, шипят и расползаются доносы, страх и приниженность во всех". Вторил ему и другой свидетель николаевской эпохи: "Начальство сделалось все в стране... В начальстве совмещались закон, правда, милость и кара... Купец торговал потому, что была на то милость начальства; обыватель ходил по улице и спал после обеда в силу начальнического позволения; приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу известное количество кислорода. Рыба плавала в воде, птицы пели в лесу, потому что так разрешено было начальством..."

По воспоминаниям современников, Николай I весь день был затянут в такой тесный мундир, что к вечеру ему становилось плохо. В такой же тесный мундир была затянута и вся страна. Его методы были полицейскими, его реформы навязывались принуждением, и не случайно после смерти Николая I один из его сановников сказал: "Везде преобладает у нас стремление сеять добро силою. Везде пренебрежение и нелюбовь к мысли, движущейся без особого на то приказания. Везде опека над малолетними". Эта опека доходила до того, что император не разрешал дворянам и чиновникам отпускать бороды "по образу жидов" или в подражание "французским людям", и даже запретил им носить усы, "ибо сии последние принадлежат одному военному мундиру".

Российские евреи жили обособленно в черте оседлости — со своей верой, со своими обычаями, отличавшими их от прочих народностей, со своим автономным управлением, и это вызывало желание правителей подогнать и их под общий ранжир для скорейшего достижения единообразия. Побывав однажды в Западном крае и увидев на улицах толпы евреев, Николай I спросил местного губернатора: "Чем они живут? Надо непременно придумать, что с ними делать, и дать этим тунеядцам работу". Все его законы о евреях, в основном, и были направлены против "этих тунеядцев" и целью своей ставили "уменьшение евреев в государстве и, в особенности, в тех местах, где они еще не слишком умножились". В "Уложении о наказаниях" еврейское вероисповедание — наравне с исламом и язычеством — официально признавалось лжеучением, и основной путь к "уменьшению евреев" видели в их массовом обращении в христианство. Опасались и "религиозного фанатизма" этой замкнутой, малопонятной, живущей обособленно народности, которая, как полагали тогда, всячески склоняла христиан к своей вере. Однажды из Петербурга даже запросили генерал-губернатора Новороссийского края о проявлениях этого "фанатизма", но неожиданно им ответили, что ни в чем предосудительном евреи не замечены, — разве что они зажигают по субботам свечи, а это "может привести к пожарам".

Для быстрейшего "уменьшения евреев" в государстве и обращения их в православие правительство решило ввести рекрутскую повинность, от которой евреи до сих пор освобождались. Эта идея была не новой. Еще прежде один из петербургских сенаторов предлагал "учредить для евреев рекрутский набор... для вернейшего и успешнейшего истоку сего беспрестанно размножающегося народа", потому что евреи, как он отметил, "не имеют другой убыли, кроме обыкновенной смерти". Вторил ему и автор особой записки, поданной в правительство, предлагая брать с еврейского населения впятеро больше солдат, чем брали у христиан, чтобы в армии они служили "расторопнейшими" денщиками, "проворными и дело свое знающими погонщиками при артиллерийских подводах, лошадях и обозах", "курьерами для посылок" и "искусными в полку ремесленниками". "Когда все нации в России дают рекрут, — писал он, — то почему с одних жидов взимают деньгами за рекрута? И за что они таковыми выгодами пользуются против россиян? Россиянин вчетверо заплатит против жида, освободи только его от рекрутства..."

Летом 1827 года в черте оседлости распространился слух о подготовке нового указа о рекрутской повинности. Эта весть вызвала ужас в еврейском обществе. Все прекрасно понимали, что если еврейский юноша попадет в чуждую и враждебную ему среду, он уже не сможет строжайшим образом исполнять предписания религии и сохранять еврейский образ жизни. "Трепет и смятение охватили всех, — писал очевидец про город Вильно. — Главы еврейской общины установили всеобщий пост и призывали к молитве; народ стекался в синагоги, чтобы излить свою душу в слезах... Толпами отправлялись на кладбище, чтобы поведать покоящимся в могилах праведникам о надвигающемся несчастии и просить их о заступничестве... Так прошло в плаче, стенаниях и молитвах семь-восемь недель, пока не получили подписанный указ о рекрутчине. Синагоги и молитвенные дома по целым дням и ночам оглашались плачем мужчин, женщин и детей; кладбище также превратилось в место для молитв; всюду царили печаль и ужас..."

26 августа 1827 года Николай I подписал указ : "повелеваем обратить евреев к отправлению рекрутской повинности в натуре". Военной службе придавали характер "воспитательной меры" для подавления "фанатизма" не поддающейся влиянию народности. Предполагали заранее, что еврейский солдат в казарме, оторванный от родной среды и принуждаемый командирами, волей-неволей откажется от прежнего образа жизни и, в конце концов, перейдет в христианство. Указ сразу же установил повышенную норму призыва для евреев. Если у христиан брали в армию по семь рекрутов с тысячи человек, и то раз в два года, в один из двух объявляемых наборов, то у евреев стали брать по десять рекрутов с тысячи человек ежегодно, при каждом наборе. В отличие от других, их призывали в армию не с восемнадцати, а с двенадцати лет, и многие причины, по которым на призывном пункте отбраковывались рекруты-христиане, оставались для евреев "без рассмотрения". Совершеннолетних определяли сразу же на действительную службу, а малолетних — с двенадцати и до восемнадцати лет — направляли в батальоны и в школы кантонистов "для приготовления к военной службе". Годы пребывания в кантонистах не засчитывали в армейский срок, а срок этот был в николаевской армии — двадцать пять бесконечных лет. "Нам бреют бороды, — сказано в еврейской песне тех времен, — нам стригут пейсы; нас заставляют нарушать святость субботы и праздников... Прощайте, сестры и братья! Бог знает, встретимся ли когда-нибудь!.."

Петербургские власти официально заявляли: "Рекрутский набор есть благодеяние для еврейского народа. Сколько праздных и бедных жидов, поступивших на службу, теперь сыты, одеты и укрыты от холода и сырости!" А официальный орган министерства внутренних дел отметил начало этого события не без некоторого злорадства: "Первый набор, как событие небывалое, неожиданное и совершенно противное еврейской трусости, лени и бездельничеству, распространил отчаяние по всему иудейскому племени. Матери бегали на могилы своих родителей, валялись на земле и просили их заступничества; некоторые даже умирали от горести и отчаяния, умирали и жиденята от одной мысли, что они... будут обриты, острижены, далеко от родных, в строгости и повиновении".

Перед очередным набором правительство назначало требуемое количество рекрутов от каждой общины, но не интересовалось, кто именно пойдет в армию. Это решали органы еврейского самоуправления — кагалы, и они же отвечали перед властями за своевременную поставку нужного количества призывников. От призыва освобождались семьи раввинов, купцов трех гильдий и старшин кагалов; освобождались также цеховые мастера, механики на фабриках, земледельцы-колонисты и учащиеся казенных училищ на время их учебы: все они уплачивали в казну "рекрутские деньги" — по тысяче рублей. Власти сразу же разрешили кагалам "отдавать в рекруты всякого еврея во всякое время за неисправность в податях, за бродяжество и другие беспорядки", — и это вело порой к злоупотреблениям. Богач в общине мог пожертвовать большие деньги на нужды кагала и взамен его сына забирали вне очереди рекрута из бедной семьи. Старшина кагала мог отомстить своему обидчику, вольнодумцу или нарушителю порядка и сдать его в солдаты. И потому в рекруты попадали в первую очередь сироты, дети вдов и бедняков, и даже мальчики семи-восьми лет, которых по присяге лжесвидетелей признавали двенадцатилетними. Старались сохранить также способных учеников иешив, чтобы не перевелись в народе ученые — знатоки Закона, и взамен них уходили в армию неспособные к учению. Многие рекруты в восемнадцать лет были уже женаты и имели детей, которых должна была затем содержать и без того нищая община, и потому еще охотнее отдавали в солдаты малолетних взамен тех, кто мог самостоятельно содержать семью. В нарушение закона сдавали порой единственного в семье ребенка, который вообще не подлежал призыву, а иногда подкупали военное начальство и отправляли в армию больных и калек, чтобы выполнить призывную норму.

"Часто в субботу во время молитвы, — вспоминал очевидец, — врывались в синагогу женщины, сыновья которых содержались под стражей в кагальной кутузке, не давали вынимать свитки Торы для чтения, поднимали вопль, проклинали кагал, указывали пальцем на детей и юношей, вместо которых их детей отдавали в солдаты, с яростью требовали ответа у старосты кагала реб Хаимке. Все общество молчало, не смея мешать бедным матерям выплакаться, высказать горькую правду. Молчал и реб Хаимке, углубляясь в какую-нибудь книгу, как будто все эти жалобы к нему не относились. Спустя час или два, когда женщины, бывало, охрипнут и обессилеют от плача, реб Хаимке просил их успокоиться, обещая собрать в тот же день сход для обсуждения дела. Несчастные женщины уходили, сход собирался, — но дела оставались в прежнем положении..." Да и что могло измениться в то время, когда кагал был связан круговой порукой: богатые выплачивали подати, причитавшиеся со всей общины, а бедным приходилось расплачиваться своими сыновьями.

Некоторые состоятельные люди выставляли взамен своих детей охотников-евреев: это разрешалось законом. "В охотники шли только бродяги, — писал современник, — негодяи, отчаянные пьяницы, воришки, вообще отбросы общества. Им за это платили от трехсот до четырехсот рублей, кроме того в течение определенного времени их кормили, поили, удовлетворяли всем их прихотям; но часто случалось, что покутивши в течение нескольких месяцев за счет своих нанимателей, охотники перед самой сдачей отказывались от заключенного условия, и все расходы на них пропадали даром".

Руководители кагалов и ответственные за призыв должны были непременно набрать требуемое количество рекрутов, не то их самих — в наказание — брали в армию. И потому каждый кагал содержал сыщиков и стражников, которые устраивали ночные облавы или ловили в окрестностях города уклонявшихся от призыва. В 1834 году прошел слух, будто вскоре запретят евреям ранние браки, увеличат набор среди холостых, но зато освободят от призыва тех, кто успел уже жениться. В еврейских общинах стали срочно женить десяти-двенадцатилетних мальчиков на девочках того же возраста, чтобы уберечь детей от солдатчины; вскоре появились тысячи молодых пар, — но и это не помогло. Детей продолжали брать в армию, и можно предположить, что за все годы царствования Николая I их оказалось не менее пятидесяти тысяч. "Льются по улицам потоки слез, — сказано в народной песне, — льются потоки детской крови. Младенцев отрывают от хедера и одевают в солдатские шинели... Горе, о горе!"

2

Год за годом власти вводили новые ужесточения при наборе евреев в армию. Если община не могла поставить требуемого количества рекрутов, то взамен каждого недостающего — в виде наказания — брали еще троих сверх нормы. Если кто-либо убегал от призыва, вместо него забирали двух других, а пойманного секли розгами и сдавали затем без зачета общине. Если за кагалом оставалась денежная недоимка по уплате налогов, то за каждые две тысячи рублей долга сдавали в армию по одному взрослому рекруту. При этом долг не погашался, и если на следующий год община его не выплачивала, то снова брали за те же самые две тысячи рублей нового рекрута.

Политика властей необратимо вела к тому, что нищие общины не могли поставить нужного количества призывников, и из года в год рекрутские недоимки все увеличивались и увеличивались. Доходило уже до того, что хватали без разбора маленьких детей и вместо недостающих очередных рекрутов — в виде наказания — брали отцов семейств и ответственных за призыв. Когда в Бердичеве накопилось сорок пять недоимочных рекрутов, которых община не в состоянии была представить, власти потребовали взамен сто тридцать пять штрафных призывников. Окружили город отрядами солдат, проводили облавы и обыски и хватали всех без разбора. Число задержанных было так велико, что пришлось разместить их не только в тюрьме и в полицейских участках, но даже в католическом монастыре и в частных домах. Шесть недель Бердичев был на осадном положении, повсюду шныряли солдаты и полицейские, над городом стоял стон и плач, и, в конце концов, власти захватили свою добычу — восемьдесят детей и одиннадцать взрослых. Не забудем, что забирали их не на год и не на два, а минимум на двадцать пять лет, то есть практически — навсегда. "До конца пятидесятых годов, — писал современник, — из всех сданных солдат никто назад не вернулся. Неудивительно, что евреи считали каждого рекрута погибшим существом и оплакивали его, как умершего".

Писатель Осип Рабинович вспоминал в "Очерках прошлого": "Как овец, гнали в синагогу; гнали и стариков, и молодых, и женщин, и детей, гнали прикладами: велено было собраться всем жителям... Вопли наполняли воздух. Страшно было видеть, как целое народонаселение плакало навзрыд... Люди бегали по всем направлениям, как испуганное стадо; солдаты гнались за ними; ужас был на всех улицах. Все разбежались, кто куда мог, прятались в подвалах и на чердаках; все лавки были заперты, всякая деятельность остановилась, смятение было невыразимое. Но число нахватанных на улицах рекрутов еще далеко не достигло желанной цифры... Ночью ворвались в дома, и из домов, из постелей вытаскивали людей; кричи себе сколько хочешь: "я стар или я одиночка и совсем на очереди не могу стоять" и тому подобное — на все это не обращали никакого внимания: кандалы и лоб! (брили) лоб! в одно мгновение ока..."

С 1853 года началось самое ужасное. В том году специальными временными правилами разрешили "обществам и евреям представлять за себя в рекруты беспаспортных своих единоверцев" даже из других общин. Так появилась новая возможность сдать в армию чужих — "пойманников", и руководители кагалов стали нанимать специальных "ловцов" — "ловчиков", "хапунов", чтобы самим не попасть в армию за невыполнение нормы. Началась настоящая охота за людьми. "Хапуны" похищали паспорт у зазевавшегося или отнимали его силой и "беспаспортного" отводили в воинское присутствие. Задерживали человека с паспортом, срок которого заканчивался, держали его взаперти до истечения этого срока, а затем, как бродягу, сдавали в солдаты. Ловили учащихся казенных еврейских училищ, у которых была отсрочка на время учебы; ловили и евреев из сельскохозяйственных колоний, которых вообще не брали в армию. "Ужас охватил всех', — вспоминал очевидец, — и бедных, и богатых, и купцов, и ремесленников, ученых и простолюдинов. Пощады не было никому". Несчастных держали взаперти по несколько человек и постепенно продавали тем, кто хотел поставить рекрута взамен себя или своего сына. Бывало и так, что родственники выкупали пойманного, "хапуны" отпускали его на время, а затем снова ловили и отводили в рекрутское присутствие. А там спрашивали только одно: есть ли паспорт? А если паспорта не было, то несчастному тут же забривали лоб.

Ненависть к "хапунам" была всеобщей. Их боялись, и ими пугали детей. Все жили в страхе за себя и за своих сыновей, опасались выезжать из города или местечка, остерегались выпускать детей на улицу, чтобы уберечь ceoei о ребенка от николаевской казармы с ее жестокой дисциплиной и суровыми наказаниями. Общество раскололось. Людей поставили в невыносимые условия, и потому каждый был за себя и каждый против всех. Страх за собственных детей вытеснял чувство справедливости и сострадания к другим. Да и кто бы согласился отдать навсегда своего малолетнего ребенка и не попытался бы разными способами сохранить его? Некоторые продавали все, что у них было, чтобы заплатить необходимую подать и вступить в купеческое сословие, освобождавшее их детей от призыва. Другие разорялись на всю жизнь и нанимали за деньги "охотников" из евреев взамен своих сыновей. Подделывали документы, убегали с детьми за границу, прятали их в бочках, под стогами сена, в пещерах, зашивали в перины. "Пришел указ о еврейских солдатах, — сказано в песне, — и мы разбежались по глухим местам. Бежали мы по лесам, забирались в глубокие ямы, — о горе, о горе!" Бывало и так, что детей ослепляли на один глаз и калечили разными способами. "В местечке появился какой-то еврей, — вспоминал очевидец, которому было тогда шесть лет, — и за сравнительно небольшое вознаграждение брался отрубать большой палец правой руки... Была лютая зима, и мою руку положили в корыто с ледяной водой. Через некоторое время рука была настолько заморожена, что я перестал ее чувствовать. Ловким ударом ножа мой палец почти безболезненно отделили от руки, и подобную операцию провели над ста с лишком мальчиками..."

В то время появились "мбсеры" — доносчики среди евреев, которые за деньги или из мести сообщали властям о тех, кто не был записан в книгах кагала и как бы не существовал для призыва. Этих "мосеров" часто избивали, а порой и убивали, и тогда начиналось следствие, допросы и военный суд с его суровыми приговорами. Так это случилось в 1838 году, в местечке Дунаевцы Подольской губернии, где укрывали от призыва способных учеников иешив. Два "мосера" — Оксман и Шварцман — шантажировали кагальные власти и требовали денег, угрожая выдать учеников губернским властям. И тогда еврейский суд в Новой Ушице, неподалеку от Дунаевец, во главе с раввином рабби Михелем принял решение — казнить доносчиков. На это, вроде бы, получили согласие цадика рабби Исраэля из Ружина. Одного из доносчиков убили и труп сожгли в бане, а другой пытался убежать в город и сообщить обо всем властям, но его нагнали и тоже убили. Ружинский цадик просидел в тюрьме почти два года и был выпущен из-за недостатка улик, а арестованного рабби Михеля евреи отбили у конвоя по дороге в тюрьму, и он бежал за границу. На скамью подсудимых попали восемьдесят человек; военный суд приговорил главных виновников к каторжным работам в Сибири и очень многих "к наказанию шпицрутенами сквозь строй, через пятьсот человек" — по два, три и даже по четыре раза. На приговоре суда Николай I начертал резолюцию: "Быть по сему". Около тридцати человек не выдержали наказания и умерли на месте, и память об этих мучениках сохранялась в Подолии многие годы.

При наборе в рекруты страшнее всех была участь детей, порой восьми и даже семи лет. Их родители расставались с ними навсегда и бежали вслед за этапом многие километры, чтобы в последний раз взглянуть на своего ребенка. Разыгрывались ужасающие сцены, которые сохранились в памяти многих. "В городе Чигирине, — вспоминал местный чиновник, — привезен был мальчик лет девяти или десяти, полненький, розовый, очень красивый. Когда мать узнала, что он принят, то опрометью побежала к реке и бросилась в прорубь". Этих детей, только вчера еще оторванных навсегда от родительского дома, отправляли обыкновенно в отдаленные губернии — Пермскую, Вятскую, Казанскую, где не было вообще еврейского населения. От Украины и до Сибири путешествие длилось не менее года, и это мученичество детей на долгих этапных переходах, а затем и в солдатских казармах, даже в нашей богатой трагедиями истории занимает особое место.

Дети страдали в дороге от лихорадки. Их заедали вши. Тела покрывались коростой и кожа зудела от чесотки. Многих рвало от плохой пищи, все они были изнурены и испуганы, а сопровождавшие их солдаты отнимали у них последние гроши и пропивали их. Когда детей вели через еврейские местечки, солдаты начинали бить их безо всякой причины, чтобы евреи пожалели своих маленьких единоверцев и умилостивили конвойных денежными подношениями. По ночам дети плакали, звали маму, а солдаты даже при желании не могли им помочь, потому что не понимали их языка. "Мы промокли до костей, — вспоминал один из кантонистов, — а сушиться было негде; на нас все прело, нас одолевали насекомые; белье мыть было нам не под силу, да и мыла не давали; от усталости мы засыпали под лавками, на мокром полу, так крепко, что на утро нельзя было нас добудиться; среди нас развились лихорадки, простуды, и в каждом городе мы оставляли по несколько товарищей в госпиталях..." Больных и обессилевших везли на телегах, и очевидец вспоминал, как возле Нижнего Новгорода он встретил "целый обоз еврейских ребятишек, сваленных в кучи на телегах, вроде того, как возят в Петербург телят... Грустные лица их и теперь еще живы у меня в памяти". В пути многие дети умирали, не в силах перенести утомительные пешие переходы на холоде или на жаре, и их закапывали тут же, при дороге. Некоторым удавалось порой убежать, и за это секли каждого десятого в партии.

В книге "Былое и думы" Александр Герцен описал свою встречу с этими детьми — осенью, под холодным дождем, на этапе возле города Пермь: "Привели малюток и построили в правильный фронт; это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал — бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати лет еще кой-как держались, но малютки восьми, десяти лет... Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях со стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под глазами — показывали лихорадку и озноб. И эти больные дети без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу".

3

Батальоны и школы для кантонистов были основаны поначалу в России лишь для солдатских детей. Когда крепостного крестьянина брали в армию, он переставал принадлежать помещику и переходил в распоряжение военного ведомства. Дети, родившиеся в семье солдата, числились теперь за этим ведомством и с четырнадцати лет поступали в батальоны и школы кантонистов: в сущности, это была измененная форма все того же крепостного права. Впоследствии туда стали посылать не только детей солдат, но и подкидышей, малолетних бродяг, детей цыган, старообрядцев и сосланных польских повстанцев. В этих военных заведениях для несовершеннолетних скапливались сотни тысяч детей со всей России. Там царила грубая атмосфера, жестокие нравы, суровые наказания и издевательства сильных над беззащитными. Батальоны и школы кантонистов называли в народе "живодерней", и все там были "живодерами" — от ефрейтора и до командира батальона. Детей муштровали, истязали, плохо одевали и кормили впроголодь — щи из гнилой капусты с вареными гнилыми раками да ложка каши, а за украденный кусок хлеба давали двадцать пять розог. Еврейские мальчики, попадая в кантонисты, тоже становились собственностью военного ведомства — "сиротами при живых родителях", и командиры распоряжались ими практически как крепостными.

Формально рекрутский устав разрешал еврею исповедовать и в армии свою веру. Матери умоляли своих детей на прощание: "Сын мой, не променяй родную рубашку", — но на деле это было очень трудно выполнить. Для того и брали в рекруты малолетних, чтобы легче было их сломить. Детей отправляли к месту службы под конвоем, и с самого начала сопровождавшие их солдаты, унтеры и офицеры старались насильно обратить их в православие. За это даже полагалась награда: чем больше обращенных, тем больше и вознаграждение. "Лишь только перевалили в русские губернии, — вспоминал один из кантонистов, — как начальник партии начал готовить нас к переходу в православие: запрещал молиться, надевать тфилин.., рвал их и сжигал, издеваясь над нашими верованиями". При каждом смотре рекрутской партии начальство вызывало желающих креститься, и тех, кто соглашался, лучше одевали, хорошо кормили и реже наказывали.

В батальонах и школах кантонистов еврейские мальчики сразу же попадали в чуждую им и враждебную среду. Там истязали всех без исключения, но им доставалось еще и за незнание русского языка, за отличие в вере и обычаях, которые из них выбивали без пощады.

Запрещали переписываться с родителями. Отнимали молитвенники и не разрешали молиться и говорить на родном языке. Не подпускали к ним солдат-евреев, чтобы те не укрепили их в вере. Заставляли учить христианские молитвы и ходить в церковь на службу, даже если они не желали креститься. Многих вообще отправляли в отдаленные деревни, на постой в крестьянские дворы, где они до восемнадцати лет были бесплатными работниками — крепостными у крепостных. Их заставляли там тяжело работать, жестоко наказывали и принуждали к крещению, а упорствовавших считали "погаными" и не пускали в избы. Поэтому, как вспоминал один из кантонистов, они жили "в сенях и предбанниках, ели из собачьих и кошачьих плошек остатки скудной хозяйской пищи, пили из корыт и помойных ведер". В восемнадцатилетнем возрасте кантонистов рассылали по воинским частям на двадцать пять лет непрерывной службы, и каждый из них давал присягу служить "с полным повиновением начальству так же верно, как был бы обязан служить для защиты законов земли Израильской".

Попавшие в армию с восемнадцати лет и старше еще могли отстоять себя и свою веру. Детям же было значительно труднее под непрерывными угрозами и жестокими наказаниями. Их постоянно принуждали к переходу в православие и упорствующих безжалостно истязали: секли без конца, пропускали сквозь строй, оставляли неодетыми на морозе, кормили соленой рыбой и не давали затем пить, ставили коленями на горох и на битый кирпич, окунали в воду до обмороков и глухоты. "Ефрейтор хватает за голову, — вспоминал один из кантонистов, — быстро окунает в воду раз десять-пятнадцать подряд: мальчик захлебывается, мечется, старается вырваться из рук, а ему кричат: "Крестись — освобожу!" Подавали щи на свином сале. "Жид, отчего щей не ешь?" — кричит ефрейтор. "Не могу, пахнет свининой". "А, так ты таков! Стань-ка на колени перед иконой". И держали полтора часа подряд на коленях, а потом давали пятнадцать-двадцать розог по голому телу..."

Многих детей калечили — случайно или преднамеренно, а когда приезжал инспектор, изувеченных кантонистов — по сто-двести человек — прятали на чердаках и в конюшнях. Пьяные дядьки выбирали себе порой красивых мальчиков, развращали их и заражали сифилисом." Жаловаться было некому, — вспоминал бывший кантонист. — Командир батальона... был Бог и царь. К битью сводилось у него все учение солдатское. И дядьки старались. Встаешь — бьют, учишься — бьют, обедаешь — бьют, спать ложишься — бьют. От такого житья у нас иногда умирало до пятидесяти кантонистов в месяц... Если умрут сразу несколько, солдаты-инвалиды выкопают одну яму и в нее бросают до пяти трупиков, а так как трупики при этом не кладутся в порядке, то инвалид спускается в яму и ногами притаптывает их, чтобы больше поместилось".

Сохранилась масса воспоминаний бывших кантонистов о тех жестоких и бесчеловечных временах, когда из детей выбивали их веру. "Нас пригнали из Кронштадта целую партию, — вспоминал один из них, — загнали в тесную комнату, начали бить без всякой милости, потом на другой и на третий день повторяли то же самое... Потом нас загоняли в жарко натопленную баню, поддавали пару и с розгами стояли над нами, принуждая креститься, так что после этого никто не мог выдержать". Очевидно, это был один из распространенных способов принуждения, и о нем рассказывал бывший кантонист: "Густой пар повалил из каменки, застилая все перед глазами. Пот лил ручьем, тело мое горело, я буквально задыхался и потому бросился вниз. Но этот случай был предусмотрен. У последней скамьи выстроились рядовые с пучками розог в руках и зорко следили за нами. Чуть кто попытается сбежать вниз или просто скатывается кубарем, его начинают сечь до тех пор, пока он, окровавленный, с воплем бросится назад на верхний полок, избегая этих страшных розог, резавших распаренное тело как бритва... Кругом пар, крики, вопли, стоны, экзекуция, кровь льется, голые дети скатываются вниз головами.., а внизу секут без пощады. Это был ад кромешный. Только и слышишь охрипшие крики: "Поддавай, поддавай, жарь, жарь их больше! Что, согласны, собачьи дети?.."

А вот и другие свидетельства, которым нет конца: "При первом осмотре нашей партии командир заявил перед всем батальоном, что пока он будет жив, ни один не выйдет из его батальона евреем, — и действительно сдержал свое слово..." — "Старшие кантонисты двенадцати-пятнадцати лет дольше мучились; тех больше били, пороли. То и дело передавали, что тот или другой из наших товарищей от тяжких побоев умирает..." — "В архангельском батальоне трое кантонистов зарезались, двое повесились, несколько человек утопились..." — "К началу 1855 года весь батальон был окрещен, за исключением одного из первой роты, которому было семнадцать или восемнадцать лет. Он сильно упорствовал, и за это его ежедневно, перед обедом, клали на скамейку, давали по сто розог и более. Помню, один раз я видел, как струйка крови текла со скамейки на пол, а юноша только охал. После сечения его отправляют в лазарет, залечат раны и опять секут".

Устоять против такого давления мало кто мог, особенно, если кантонистам доставались командиры, которые называли себя "истребителями жидов" и изощрялись в самых невероятных истязаниях. Иногда удавалось выстоять детям старшего возраста, а малыши почти поголовно принимали христианство. Но и среди них были такие, что держались до конца. "Я и сам не знаю, — вспоминал один из кантонистов, — что так пламенно удерживало меня в еврействе. Национальный инстинкт, слезы матери, молившей меня, восьмилетнего мальчика, остаться евреем, или естественное упорство, противодействие тем, которых я не мог не считать своими врагами..." Известен случай, когда двое кантонистов утопились в реке при массовом крещении, и этот факт породил очень популярное еврейское предание. Однажды на Волге, возле города Казани, собрались в один печальный день окрестить несколько сот еврейских мальчиков-кантонистов. Духовенство в полном облачении расположилось на берегу реки, дети стояли стройными рядами, — наконец, подъехал Николай I и приказал детям войти в воду. "Слушаем, ваше императорское величество!" — воскликнули они в один голос и дружно прыгнули в реку. Царь был очень удивлен таким их усердием; вода накрыла детей с головой, пошли пузыри, но ни один из них не вынырнул на поверхность: все дети добровольно утопились! Очевидно, они заранее договорились вместо крещения покончить с жизнью, умереть ради своей веры, "освящая Имя Его" — "ал кидуш га-Шем".

Перешедшие в православие получали в подарок двадцать пять рублей и некоторые льготы, однако и их первые пять лет после крещения не продвигали по службе: возможно, это был испытательный срок. При крещении кантонистам обычно меняли имена, и иногда вся группа окрещенных получала одно имя. Если это случалось, к примеру, в день рождения великого князя Николая Александровича, то все получали имя Николай, а если это был день архангела Михаила, все становились Михаилами. Донесения о крещениях заполнены этими превращениями: был Йосель Левиков — стал Василий Федоров, был Самуил Новосельский — стал Александр Александров, Мовша Пейсахович — Григорий Павлов, Израиль Петровицкий — Николай Иванов, Ицка Корзиневич — Николай Николаев. Многих окрещенных легко выделяли потом по одинаковым отчеству и фамилии, которые они получали по имени крестных отцов: Григорий Петрович Петров, Сергей Иванович Иванов, Тимофей Степанович Степанов (таким же образом получали имена и подкидыши любых национальностей). Давали кантонистам и фамилии крестивших их священников или названия церковных приходов: Косминский, Воскресенский, Преображенский. Давали порой и обычные русские фамилии — Киселев, Орлов, Кузнецов, а также фамилии от еврейского корня — Руфкин, Иткин, Гершкин: быть может, потому, что их владельцы обладали ярко выраженными семитскими чертами.

Николай I лично следил за выполнением этого плана — обратить в христианство как можно больше евреев. Он требовал делать это "со всевозможною осторожностью, кротостью и без малейшего притеснения", но все местное начальство знало об истинном желании царя и старалось ему угодить. Священникам даже указали, что "обращение евреев в православие" привлекает "особенное внимание высшего правительства", и по их успехам в этом деле будут судить "о способностях их и усердии". И священники, естественно, закрывали глаза на жестокие методы принуждения и торопились сообщить своему начальству: "Евреи-кантонисты… при особенной Божьей помощи, просвещены все". Иногда крестили сразу большое количество детей, в церкви не хватало купелей для крещения, и тогда эту церемонию проводили в ближайшей реке. "Ко дню празднования сошествия Святого Духа, — сообщал епископ из Саратова, — Господу Богу угодно было обратить сто тридцать четыре человека евреев-кантонистов, и в тот самый день церковь Христова совершила крещение оных с особенным торжеством на реке Волге".

В июне 1845 года в Пермь пригнали очередную партию евреев-кантонистов — девяносто пять человек. На другой день "изъявили желание" креститься двадцать три мальчика, на третий — восемнадцать, на пятый — пятьдесят один, а еще через день к этим "желающим" присоединились и последние трое. Каким путем из них выбили это согласие — неизвестно, но уже через неделю, в церкви, "при многочисленном стечении народа" их всех окрестили. "Для христианского благочестия, — сообщалось в донесении, — было поразительное зрелище, когда в одно время девять священнослужителей вокруг купелей вели за собой девяносто пять человек крещеных с их восприемниками и восприемницами… при особенно радостном пении двух хоров — архиерейского и батальонного".

Николай I требовал присылать ему ежемесячные рапорты о количестве обращенных в православие, хвалил и награждал орденами за усердие в этом деле и порицал отстающих. На прочитанных рапортах он писал свои резолюции: "очень мало", "весьма неуспешно", "недоволен малым успехом обращения в православие". А на докладе о крещении многих кантонистов в Саратовских батальонах царь написал: "Слава Богу!" Однажды еврейские солдаты пожаловались императору на насильственное крещение, и за это всю группу арестовали и в наказание велели прогнать сквозь строй, через три тысячи человек. Их бы, конечно, забили насмерть, но неожиданно умер Николай I, и новый император отменил экзекуцию.

Крестившемуся кантонисту тоже было не сладко. Он долго еще не знал русского языка, не знал и христианских молитв. На ежедневной проверке выкликали, к примеру, Федора Петрова, а он не отзывался, потому что не помнил своего нового имени. Какой же он Федор Петров, когда от рождения его звали Ицкой? За это наказывали, как, впрочем, наказывали и за многое другое. Часто случалось так, что крещеному переставали выдавать письма от его родителей, чтобы не оказывали на него "вредного" влияния, — и связь с семьей обрывалась навсегда. Какой-нибудь Янкель Ривкин становился после крещения Николаем Васильевым, и теперь уже "на законном основании" родительское письмо отсылали назад с пометкой: "Янкеля Ривкина в батальоне не имеется". "Казалось, что приняв крещение, — вспоминал бывший кантонист, — мы должны были сравняться во всех правах с православными, но на самом деле этого не было. Бывший еврей в ссоре с солдатом-христианином продолжал выслушивать обычное ругательство: "жид пархатый!" А иногда прибавляли: "жид крещеный, что волк кормлёный!"

4

Служба в николаевской армии была невыносимой не только для евреев, но и для христиан, и потому многие призывники пытались от нее освободиться: калечили себя, убегали и прятались в лесах. Очевидец описывал призыв в русской деревне: "Собирали рекрут; на одного, подлежащего сдаче, брали троих на случай бракования. Взятых в рекруты вводили в одну избу, для них приготовленную, забивали в колодки, часто по два человека вместе, и в таком виде оставляли их для представления в рекрутское присутствие. Принимать такие меры было необходимо, ибо без того все бы рекруты бежали".

С каждым рекрутским набором непременно начинались "вопли, плач и унылость" всей деревни. "Как ни плохо жилось крепостному у барина, — вспоминал некий помещик, — однако двадцатипятилетняя солдатская служба с ее ужасами была еще тяжелее. Я помню одного парня нашей конюшни, обрубившего себе пальцы, чтобы только не идти на службу". В рекрутском присутствии негодному к службе брили затылок, а годному — лоб и отправляли в армию на двадцать пять лет. Если солдат не погибал в бою, то терял здоровье за долгие годы походов, муштры, наказаний и становился инвалидом. Вернувшись домой безо всякой специальности, чаще всего он не находил в живых уже никого из своих близких и должен был промышлять мелкими заработками или просить милостыню. Не случайно, в документе об его отставке власти категорически требовали: "бороду брить, по миру не ходить".

Судьба еврейского солдата была еще тяжелее. Уходя в армию на такой огромный срок, он не был уверен, что вернется когда-либо домой, и потому женатые рекруты оставляли своим женам письма о разводе, чтобы те не остались вдовами на всю жизнь и могли вторично выйти замуж. "Двадцатипятилетняя служба! — писал один из современников той эпохи. — Трудно выкроить из человеческой жизни такую длинную полосу лет, не урвав доброго куска счастливой юности и не захватив части начинающейся старости. Это — целая человеческая жизнь. И какая жизнь! Вытяжка, выправка, палки, шпицрутены, тумаки, кулаки, оплеухи и зуботычины!" По окончании службы еврейскому солдату некуда было возвращаться, и злой иронией звучали слова высочайшего указа 1827 года о пользе рекрутской повинности для евреев: "Мы уверены, — сказано в том указе, — что образование и способности, кои приобретут они (евреи) в военной службе, по возвращении их из оной после выслуги узаконенных лет, сообщатся их семействам для большей пользы и лучшего успеха в их оседлости и домашнем хозяйстве".

После призыва в армию совершеннолетний рекрут-еврей немедленно давал присягу по установленной форме. Для этого выпустили особый устав, в котором проглядывала крайняя подозрительность: ведь рекрут присягал на непонятном начальству языке, и опасались, как бы он не наговорил неизвестно что. И потому на церемонии присяги в синагоге непременно присутствовали свидетели-христиане, а со стороны евреев — не менее десяти уважаемых граждан и члены еврейского суда. Приводил к присяге раввин над свитком Торы, и в наставлении было сказано: "Присягающий умывает руки, надевает таллес, накладывает тфилин, становится перед кивотом, на сей случай открытым, и читает присягу на древнем еврейском языке, за раввином, слово в слово". Все присутствовав шие следили за правильным прочтением текста, до последнего слова, и потому христианам-свидетелям выдавалась присяга на еврейском языке, написанная русскими буквами. А чтобы не оставалось совсем уж никаких сомнений, закон обязывал привлекать к присяге еще и "благонадежных крещеных евреев". По окончании церемонии присяжный лист подписывали все свидетели, после чего — как было указано в наставлении — "еврей, назначенный для сего особо, трубит в рог шофар четырьмя разными тонами". И только затем рекрута отдавали под расписку воинскому начальству.

Присяга для еврейских солдат в официальном переводе на русский язык гласила: "Именем Всемогущего и Вечного Бога Израильтян клянусь, что желаю и буду служить Российскому императору и Российскому государству, куда и как назначено мне будет во все время службы, с полным повиновением Начальству, так же верно, как бы обязан был служить для защиты законов земли Израильской... Но если по слабости своей или по чьему внушению нарушу даваемую мною на верность военной службе присягу, то да падет проклятие вечное на мою душу и да постигнет вместе со мною все мое семейство. Аминь."

Еврейских солдат рассылали по полкам и гарнизонам во внутренние губернии России, в Москву и в Петербург. Они заводили там молитвенные дома; обязанности раввина часто исполнял один из "нижних чинов", и если не было в городе евреек, то мацу на Песах пекла для них русская женщина под присмотром еврея. Первую половину двадцатипятилетней службы солдаты проводили в казарме, а затем уже жили на частных квартирах, исполняли воинскую повинность и в свободное время подрабатывали ремеслом и мелкой торговлей. В еврейских общинах преобладали мужчины и невест для них привозили из черты оседлости. Солдатские сыновья могли жить с родителями лишь при условии, что с двенадцати лет* они пойдут в кантонисты, а солдатские дочери оставались с отцом и матерью до совершеннолетия, а затем должны были возвратиться в черту оседлости — или же выйти замуж за солдата. Но пока глава семьи служил в армии, его жена и дети получали из казармы особые порции каши. Через двадцать пять лет службы отставных еврейских солдат отправляли обратно, в черту оседлости, и только при Александре II им и их потомству разрешили жить в любом месте Российской империи.

Для сохранивших свою веру служба в армии была обставлена всевозможными ограничениями. Сразу же запретили, "впредь до особого повеления", назначать евреев в денщики. Затем вышло высочайшее повеление, чтобы в карантинную стражу "не назначались... люди дурной нравственности и нижние чины из евреев". Евреев не назначали на службу и при войсках гвардейского корпуса, при домах генерального штаба, главного адмиралтейства и прочих военных ведомств. Николай I разрешил производить евреев в унтер-офицеры "лишь за отличия в сражениях против неприятеля" и только с высочайшего разрешения, а чтобы стать офицером, надо было непременно принять крещение.

Бывало порой и так, что перешедший в православие солдат после многих лет службы публично заявлял о возвращении к своей вере. За это наказывали, сажали на гауптвахту, упорствующих ссылали в монастырь "для исправления", — а в Выборге группу солдат даже пытали в тюрьме за возвращение в иудаизм. Отставной солдат Яков Терентьев — он же Лейба Либер — рассказал на суде в Петербурге, что исполнял обряды церкви, лишь покоряясь воле начальства, но никогда в душе не был православным. Выйдя в отставку, он возвратился к вере своих отцов и не желает больше принадлежать к христианской церкви. Его вызывали к священнику и увещевали, но он остался непреклонным. Другой обвиняемый, Алексей Антонов, после отставки решил жениться на еврейке и подделал для этого документ, потому что православный не мог жениться на женщине иудейского вероисповедания. В тот документ он вписал свое настоящее имя — Мовша Шлемов Айзенберг. На суде он сказал: "Крестили нас помимо воли, но я сознавал одно: в каком звании я родился, в таком и должен оставаться всю жизнь". Это были уже либеральные времена Александра II, и суд оправдал Лейбу Либера и Мовшу Айзенберга.

Во время Крымской войны 1853-56 годов с еврейского населения стали брать повышенную норму: по тридцать рекрутов с тысячи мужчин два раза в году. Еврейские солдаты храбро сражались при обороне Севастополя, и в первый раз — а затем это случалось и в других войнах — им пришлось воевать с неприятельской армией, в составе которой тоже сражались евреи, но под другим знаменем, в другой форме и за другую страну. Французский ефрейтор Каген был убит в тот момент, когда он прилаживал веревочную лестницу к одному из укреплений Малахова кургана, — кто выстрелил в него? Французский, солдат-еврей Грейльсгамер был ранен под Севастополем пять раз и пять раз возвращался из лазарета на свой пост, — кого он убил из защитников города? Врач Гуф получил французский орден за то, что перевязывал солдат под огнем русской артиллерии, а врач Л.Пинскер по другую сторону фронта получил за те же заслуги русский орден. На похоронах французского солдата его товарищи-евреи читали тот же самый кадиш, что читали и на похоронах русского солдата-еврея: те же самые слова и на том же самом языке.

После Крымской войны евреи черты оседлости собрали пожертвования и установили обелиск из белого мрамора над могилами павших еврейских солдат — на отдельном еврейском кладбище с северной стороны Севастопольской бухты. Пятьсот евреев погибли тогда на бастионах при обороне города, в котором не разрешали жить их единоверцам и запрещали иметь "заведения для отправления обрядов их веры". А в конце девятнадцатого века в одной из еврейских газет промелькнуло короткое сообщение: "Еврейское военное кладбище в Севастополе, где погребены евреи-герои севастопольской обороны, находится в полном запустении. Вся местность покрыта густой травой и кое-где выглядывают набросанные на могилы камни. Невольно напрашивается вопрос: неужели покоящиеся здесь останки воинов, павших в боях, не заслужили такой же участи, как и воины, погребенные на соседнем, постоянно цветущем Братском кладбище?.."

Указ о рекрутской повинности вызвал волнения во всех еврейских общинах, и кое-где даже попытались собственными средствами отвратить надвигающееся бедствие. В городе Староконстантинове на Волыни собрались хасиды, долго думали и гадали и решили, наконец, отправить послание самому Всевышнему — с просьбой о помощи. Но каким способом доставить его по назначению? И вот что они придумали. Выбрали десять самых почтенных граждан местной общины, которые провели день в молитвах и посте. Очистившись таким образом, они "сняли грехи" с умершего мужчины и вручили покойнику послание, написанное на пергаменте, для передачи Всевышнему на "том свете". Евреи умоляли покойника, чтобы через самое малое время он явился во сне кому-нибудь из жителей города и передал точный ответ от Бога. В тот день ремесленники побросали свои мастерские, торговцы закрыли лавки: с плачем и воплями весь город провожал на кладбище этого покойника с переданным ему посланием.

Весть о волнениях в Староконстантинове вскоре дошла до начальства, и императору доложили о "возмущениях и беспорядках между евреями по случаю объявления указа". Николай I распорядился беспощадно пресекать волнения и судить виновных военным судом, однако в тот раз все обошлось благополучно, и никого в Староконстантинове не осудили. Многие десятилетия затем помнили в городе о том событии, и потомки десяти "святых мужей", которые передавали послание Всевышнему, очень гордились заслугами своих предков.

* * *

Во время охоты за "пойманниками" трагическое порой переплеталось с трагикомическим. Однажды "хапуны" пришли ночью в одиноко стоявшую еврейскую корчму, разобрали стену из глины и выкрали мальчика. Корчмарь кинулся в погоню, нашел похитителей и пообещал им пятьдесят рублей, если они согласятся обменять этого его сына на другого, менее им любимого. Те взяли деньги и, конечно же, согласились на обмен, — какая им разница? Но когда они привели другого мальчика в рекрутское присутствие, то оказалось, что это была переодетая девушка.

Некий "пойманник" возвратился в свое местечко через тридцать два года военной службы и обнаружил там потомков тех людей, которые при помощи "хапунов" сдали его в рекруты взамен одного из своих сыновей. Он потребовал от них вознаграждение, и кагал признал его требование законным. В конце концов, этот человек получил денежную компенсацию и выдал взамен такую расписку: "Я, нижеподписавшийся Айзик Хаим Бондарский, которого жители Люцина взяли пойманником и сдали в солдаты, ныне, приехав в Люцин, помирился с ними за сумму в семьдесят пять рублей и простил их от всего сердца. И нет у меня больше к ним никаких претензий. Прощаю и покойников, давно умерших, и живых, здравствующих поныне..."

Известен и другой случай, когда офицер русской армии, крещеный, из кантонистов, приехал через много лет в свое местечко, пошел на еврейскре кладбище и в ярости стал рубить саблей могилу "хапуна", который некогда поймал его ребенком и сдал в рекруты.

* * *

Многих евреев-кантонистов посылали в специальные школы, и оттуда они выходили писарями, фельдшерами, топографами, оружейниками, ветеринарными помощниками, специалистами порохового дела, мастерами разных специальностей для казенных заводов военного ведомства. Крещеные евреи из бывших кантонистов выслуживались на этих заводах до звания надворного или коллежского советника, что по табелю о рангах приравнивалось к званию подполковника и полковника.

На Брянском казенном заводе работал старый еврей-стекольщик по имени Абрамка, которого знал и уважал весь город. Он часто рассказывал желающим, как ребенком-кантонистом с голоду ел червей и пек в казарменной печке лягушек, но все перетерпел и остался при своей вере. Служил там и кавалер орденов, надворный советник Сидоров из крещеных кантонистов. Многие годы он был старостой в местной церкви, во время службы плакал от умиления, а за ним начинали плакать и голосить женщины-прихожанки. Когда Сидоров умирал, причащать его пришли самые уважаемые в городе священники. В конце службы Сидоров заметался вдруг и что-то забормотал, быстро-быстро, на непонятном языке. Священники переглянулись, окружили постель и возвысили голоса: оказалось, что надворный советник, кавалер орденов и уважаемый всеми церковный староста последние в своей жизни слова произнес по-еврейски. Быть может, это была молитва "Шма, Исраэль", которую всякий еврей должен произнести с последним своим дыханием? Этого никогда не узнать.

* * *

Эпизодически российские евреи стали получать российские награды с начала девятнадцатого века. В 1805 году купец первой гильдии Янкель Хаймович за проявленное усердие "во время морового около Каменец-Подольска поветрия" получил золотую медаль на красной ленте. По повелению Александра I эту медаль специально изготовили для него, и на одной ее стороне был выбит "Высочайший бюст", а на другой стороне надпись — "за бескорыстие и усердие в пользу казенную". Белостокский еврей Гирш Альперн получил золотую медаль за выполнение особых поручений в Царстве Польском, а некий Лазарь Жмудский — две медали, серебряную и золотую.

Когда евреи стали служить в русской армии, Николай I распорядился, чтобы их — наравне с мусульманами — награждали орденом святого Георгия за военные заслуги, а за беспорочную двадцатилетнюю службу — орденом святой Анны. После Крымской войны представили к награде шесть одесских врачей, которые несли "самую трудную и гибельную для здоровья службу". По этому поводу разгорелись в Петербурге жаркие споры: некоторые сановники считали, что нельзя награждать евреев орденом, который имеет форму креста, и потому следует ввести для них особые знаки отличия. Но это предложение не прошло, и евреев продолжали награждать на общих основаниях.

* * *

Герцель Янкелсвич Цам был схвачен "хапунами" в восьмилетнем возрасте, прослужил в армии сорок один год и сохранил свою веру. Он дослужился до фельдфебеля, сдал экзамен по программе юнкерских училищ, и все офицеры полка ходатайствовали о присвоении ему офицерского звания. Специальным указом Александра II Цам был произведен в прапорщики, затем в чине штабс-капитана командовал ротой, которая при нем стала образцовой, но все ходатайства командира полка о присвоении ему чина капитана оставались безуспешными. Герцель Янкелевич Цам стал капитаном лишь при выходе в отставку, и это, пожалуй, единственный случай в русской армии, когда еврей, сохранивший свою веру, дослужился до столь высокого офицерского чина. Многие годы он занимался делами томской еврейской общины, и с его помощью в городе открыли солдатскую синагогу.

Абель Аарон Ашанский, фельдфебель кавалергардского петербургского полка, сохранил свою веру за полувековую службу в армии и был награжден всеми наградами, которые он мог получить в своем звании. В 1896 году в полку торжественно отметили юбилей его пятидесятилетней службы, и в газетах тогда писали: "В присутствии господ офицеров и всех нижних чинов полка прочитан был в манеже приказ, и командир полка поставил на вид всем нижним чинам честную пятидесятилетнюю службу Ашанского. Крики ура заглушили слова любимого командира, после чего юбиляру поднесены были подарки: от господ офицеров кавалергардского полка серебряный массивный жбан с чаркою и крупная денежная награда". Абеля Ашанского похоронили на еврейском кладбище в Петербурге, в торжественной обстановке, и гроб с его телом несли офицеры, которые в разные времена были командирами его полка. Могила Ашанского цела и по сей день, и на памятнике написано по-русски и по-еврейски: "Здесь покоится прах фельдфебеля Кавалергардского Ея Величества Государыни Императрицы Марии Федоровны полка Абеля Ароновича Ашанского. Вступил на службу 11 января 1846 года".

* * *

В девятнадцатом веке среди украинских евреев существовала поговорка: "Откуда царь знает, что есть на свете город Острополь?" Употреблялась она в разговоре при таких примерно обстоятельствах. Один спрашивал другого: "Откуда ты это знаешь?" А другой отвечал ему, вопросом на вопрос: "А откуда царь знает, что есть город Острополь?"

И вот происхождение этой поговорки. Евреи маленького Острополя в былые времена, когда не было еще железных дорог, жили очень замкнуто и почти никуда не ездили, кроме ближайших селений. Один только житель местечка, реб Аврум, выезжал по делам окрестных помещиков в Житомир, Киев и другие города, — поговаривали, что он бывал даже в Петербурге! Неожиданно — как гром с ясного неба — жители Острополя узнали, что их скоро начнут брать в солдаты. И тогда они с яростью кинулись к дому Аврума, разбили все окна и кричали ему в отчаянии: "Если бы не ты, Аврум, то царь и не знал бы, что есть на свете Острополь!"

Так и появилась эта поговорка: "А откуда царь знает, что есть на свете город Острополь?"

 

Запись опубликована в рубрике: .