1
Русское общество с восторгом встретило "великие реформы" Александра II, и это настроение передалось частично и евреям, проникнув в самые отдаленные местечки черты оседлости. "Кто из моих сверстников, — писал современник, — переживших это время, не вспоминает с восторгом ту чудную зарю нашего просвещения, те новые, светлые формы, в которые облеклась наша жизнь!" Наступали новые времена. Новые веяния и идеалы завораживали многих, и наиболее дальновидные и проницательные люди уже угадывали будущие изменения. Паулина Венгерова с грустью писала в "Воспоминаниях бабушки": "Про две вещи я в точности могу сказать: мы и наше поколение проживем свой век и умрем евреями; наши внуки наверное не умрут евреями; но что станется с нашими детьми — это для меня загадка".
В еврейских общинах России возросло стремление к светскому образованию. Ученики еврейских школ переходили в гимназии, из раввинских училищ стремились попасть в университеты, а некоторые родители даже подделывали метрики своих сыновей, которые вышли из школьного возраста, чтобы они могли поступить в общие школы. Процентную норму ввели позднее, уже при Александре III, а пока что министр народного образования отметил с одобрением, что "евреи, поступающие в наши учебные заведения, отличаются вообще своими способностями и прилежанием, и потому весьма желательно облегчить им способы к получению образования".
Во всех учебных заведениях ввели стипендии для поощрения евреев, средства на которые брали со "свечного сбора", но наплыв желающих был так велик, что со временем эти стипендии отменили: евреи шли учиться и безо всякого поощрения. В 1853 году в гимназиях училось всего лишь сто пятьдесят девять еврейских учеников, в 1880 году их было уже семь тысяч, а к 1886 году количество евреев в низших, средних и высших учебных заведениях Российской империи превысило тридцать пять тысяч человек. В том же году в Харьковском университете на медицинском факультете сорок процентов от всех студентов составляли евреи, в Новороссийском университете Одессы на медицинском факультете их было тридцать процентов, а на юридическом — сорок один процент. А сколько открывалось в черте оседлости вечерних курсов, кружков, частных и общественных школ! Лев Леванда писал: еврейское общество города черты оседлости "есть общество необразованное, но образующееся... Здесь все учатся, от мала и до велика... Все жаждет образования. Какое прилежание, какое соревнование!"
Это стремление к светскому образованию не затронуло, тем не менее, основную массу евреев, которые продолжали посылать своих детей в хедеры и иешивы. Часть молодежи уходила из местечек в Вильно, Минск, Одессу и другие города, учила там русский язык и шла затем в гимназии и университеты, а другая часть — и их было большинство — все так же старательно и самозабвенно изучала Талмуд и сохраняла прежний образ жизни. Но внешний мир соблазнял книгами, театрами, увеселениями и более легким образом жизни; внешний мир не требовал исполнения многочисленных предписаний религии и прельщал идеалами всеобщего братства в будущем справедливом обществе, которое — как верили оптимисты того поколения — без сомнений и колебаний примет в свои ряды и "просвещенного" еврея. "Чувствовалось в воздухе, — писал Авраам Ковнер, — да из "запрещенных" книжек я знал, что где-то дышит и живет целый мир, которому нет дела до решения таких вопросов: можно ли употребить яйцо, снесенное курицей в праздничный день? можно ли употребить мясную посуду, если в нее попала капля молока? действителен ли развод между супругами, если в письменном тексте развода испорчена хоть одна буква?.. Но этот чужой, заманчивый мир был для меня недоступен, и не знал я выхода из своего гнетущего состояния".
Молодые люди, зараженные тоской по иной жизни, создавали дополнительное напряжение в еврейском обществе. Возникали трагедии в семьях и начиналась непримиримая борьба "отцов и детей", борьба за души, отчаянные попытки родителей — когда силой, а когда и убеждением — удержать сыновей в их вере и в традиционном образе жизни, отчаянные попытки сыновей вырваться из этого мира. "Не торопись сбрасывать с себя всего еврея, — предостерегал герой повести С.Ан-ского своего сына-гимназиста, — не торопись разрушать все ограды". Но будущее показало, что стоило только начать, и процесс становился для многих необратимым. "Маскилим"-отцы оставались евреями, но их дети, пройдя через гимназии и университеты, уходили из своего народа. И если прежде в еврейских семьях правоверные отцы боролись со своими детьми-"маскилим", то эти самые "маскилим", постарев, стали бороться со своими ассимилированными детьми и выкрестами. Первые верили когда-то в благотворные действия русского правительства, а вторые поверили в либеральные веяния тех лет, которые всколыхнули русское общество. "Все вокруг нас зашевелилось, засуетилось, зашумело... — писал Л.Леванда в своем романе с таким примечательным названием "Горячее время". — По всему пространству России идет теперь генеральная ломка сверху и снизу. Ломка старых идей, заматерелых принципов, закаменелых учреждений и въевшихся в плоть обычаев. Шум, треск и грохот; все спешит обновляться, очищаться; все стремится вперед навстречу чему-то новому, небывалому, почти неожиданному. Даже наши единоверцы — и те поднялись на ноги и готовы идти... Они только не знают еще — куда".
Гуманизм и терпимость проявились на страницах русских газет и журналов, и образованные евреи тут же это ощутили. "Мы впервые очнулись, — вспоминал Л.Леванда, — когда услышали вокруг себя человеческие голоса, голос русского общества, говорившего устами русской печати". Благодаря русским газетам и журналам появилось новое явление — общественное мнение, чью силу почувствовали немедленно. Теперь уже и евреи желали создать свою газету на русском языке, чтобы ознакомить русское общество с еврейскими проблемами и открыто высказать давно наболевшее. Такая газета не случайно появилась в Одессе. Там уже жило много евреев, которые знали русский язык; там была и еврейская интеллигенция — врачи, нотариусы, адвокаты, писатели с журналистами, что с успехом сотрудничали в русских газетах и журналах. Они могли писать серьезно, а не понаслышке, о еврейских проблемах, и они желали это делать в собственной газете, без оглядки на чужого редактора и непременно на русском языке, чтобы "отечество увидело поближе полтора миллиона сынов своих". "Мы, наконец, дожили до момента сознания собственных сил и достоинства, — отметил писатель О.Рабинович. — Мы излечились от того страшного равнодушия, с которым принимали всякую брань и упреки..; мы начали чувствовать обиды, — это важное начало..."
Но была и другая причина для создания еврейской газеты. В 1859 году в Одессе, в праздник христианской Пасхи, разразился жестокий погром, который начали греческие матросы со стоявших в порту кораблей. К матросам присоединились местные греки: били не только простых евреев, но даже и тех, "которые уже вполне усвоили себе европейские нравы, обычаи, образование и костюм". Погром продолжался несколько дней: около тридцати евреев были ранены кинжалами, многих избили палками.несколько человек умерли от ран и побоев, — а толпа между тем громила винные погреба, потому что разнесся слух, будто именно там евреи совершают ритуальные убийства. Но не успели еще смыть кровь с пострадавших, а местная одесская газета уже описала случившееся в игриво-благодушном тоне, восхищаясь тем, "до какой степени русский человек считает естественным разгуляться на праздниках". Это заведомо лживое описание событий поразило евреев Одессы. "Факты искажены, — возмущался О.Рабинович, — дело извращено, о греках, самых главных разбойниках, ни слова!.. Грустно, больно, отвратительно..." Нужна была собственная газета на русском языке для правдивого описания событий — прошлых, настоящих и даже тех, которые еще надвигались.
Инициатором создания еженедельника на русском языке стал Осип Рабинович, популярный к тому времени писатель, который публиковал свои рассказы и статьи в русских газетах и журналах. А получить разрешение помог "человек добра и прогресса", знаменитый хирург Н.Пирогов, тогдашний попечитель Одесского учебного округа. Сообщая эту радостную весть, Рабинович писал: "За работу! За работу, стар и млад!.. Родная нива ждет своих пахарей!.. Она до сих пор орошалась нашими слезами, теперь оросим ее пбтом нашим!.. Всходы будут здоровые. Я это предчувствую, я в этом убежден". 27 мая 1860 года впервые в России увидела свет еврейская газета на русском языке. На ее титуле было написано — "Разсветъ. Органъ русскихъ евреевъ", и эпиграф — по-русски и на иврите: "И сказал Богь: да будетъ светъ!" С первых же ее номеров издатели заявили во всеуслышание: "Мы будем твердо держаться правды, в том сознании, что только она есть душа всякого дела, и что без этой души дело, при самом своем рождении, уже носит в себе зачатки смерти... Наш лозунг — свет, наша цель — вперед, наша награда — сознание исполнения долга".
В городах и местечках черты оседлости очередной номер "Рассвета" ожидали с нетерпением и передавали затем из рук в руки. "Рассвет" не лавировал, — вспоминал один из читателей, — не льстил, не угодничал, не хитрил, не лукавил, а шел прямо к намеченной себе цели, ни минуты не забывая принятой на себя задачи". Но неожиданно для всех Рабинович сообщил в газете о прекращении выпуска. "Нам встретились такие препятствия, которые преодолеть мы не в силах, — кратко заявил он. — Мы предпочитаем мужественную смерть за один раз медленному и мучительному разрушению". Ровно год просуществовал "Рассвет", вышло пятьдесят два еженедельных номера, и на этом он прекратил свое существование.
Лишь через много лет стала известна истинная тому причина, о которой до поры до времени остерегались говорить. В те либеральные, казалось бы, времена далеко не все дозволялось, и главный цензурный комитет — специальным циркуляром — запретил без особого разрешения печатать статьи об уравнении евреев в правах с прочими российскими подданными. Редактор "Рассвета" ограничивался лишь прозрачными намеками, описывая положение евреев в странах Европы, но и этого ему не простили и вызвали к генерал-губернатору. "В конце концов мне сказали, — описывал Рабинович свою встречу с важным сановником, — и три раза еще обдуманно и вполне сознательно повторили следующее: "Ну вот, если какая-нибудь статья вашего журнала мне не понравится, потому что мне скучно или я в дурном расположении духа, просто у меня желудок плохо варит — и я немедленно закрою ваш журнал" (Самый журнал удостоился чести быть названным журналом жидовским)... Таким образом, существование моего органа поставлено в зависимости от того, варит ли или не варит аристократический желудок. За сим для спасения журнала вопрос может быть поставлен трояким образом: 1) переливать из пустого в порожнее, чтобы не раздражать нашего грозного барина, или 2) быть чисто доносчиком на нацию, раскрывая одни только темные ее стороны и не смея ни слова произнести в защиту там, где гнут ее в дугу, — или, наконец, 3) закрыть журнал до более благоприятных обстоятельств. Тут ни одно честное сердце не поколебалось бы в выборе, и я со спокойной совестью прекращаю свою журнальную деятельность".
2
Десятилетиями в русском обществе складывался образ еврея — презренного чужака, торгаша, шинкаря и посредника, странного видом своим и обычаями, который — по всеобщему мнению — спаивал и доводил до разорения православных крестьян черты оседлости, и которого, конечно же, нельзя было допускать во внутренние губернии России. Волей-неволей его приходилось терпеть до той желанной поры, пока этот еврей не отбросит свою веру и свои традиции и не растворится в окружающих народах. Подобный стереотип прочно держался до середины девятнадцатого века, а русские газеты и журналы только способствовали его живучести и проникновению в сознание тогдашнего общества. Усматривали и смаковали лишь случайное, наносное, привнесенное в еврейское общество невыносимыми условиями существования, и практически ни у кого не было желания и потребности понять, вникнуть в их жизнь и представить себе истинную картину существования гонимых и обездоленных. Изредка лишь появлялись статьи, авторы которых всерьез и непредубежденно обсуждали еврейскую проблему, и евреи, стремившиеся к сближению с русским обществом, восторгались тогда, что с ними "впервые заговорили таким языком". "Как сирота, повсюду толкаемый и униженный, при первом сострадательном слове в недоумении вперяет прослезившийся взор в своего благодетеля, — писал Осип Рабинович, — так и мы, привыкшие с давних пор в литературе русской встречать слово "еврей", "жид" нераздельно с фальшивой монетой, контрабандой, шинкарством, не верили собственным глазам при чтении статьи, в которой о нас рассуждают кротко, по-человечески".
В первые годы правления Александра II многие газеты и журналы проявили небывалый до этого интерес и сочувствие к еврейской проблеме и впервые, быть может, заговорили о той громадной пользе, которую могло бы получить государство от равноправных евреев. Одним из первых опубликовал восторженную статью в "Одесском вестнике" хирург Н. Пирогов, сравнив поразительные успехи учеников в одесской еврейской религиозной школе Талмуд-Тора с печальным положением дел в христианских приходских училищах. "Как можно сметь сравнивать, скажут, нравственные свойства, и еще чьи? — писал он, — семитического, отжившего племени с нашими! это неслыханная дерзость!" И тем не менее, он не побоялся поставить в пример русскому обществу традиционное стремление евреев к грамоте. "Еврей считает священнейшею обязанностью научить грамоте своего сына, едва научившегося лепетать, — писал Пирогов. — У него нет ни споров, ни журнальной полемики о том, нужна ли его народу грамотность. В его мыслях тот, кто отвергает грамотность, отвергает и закон... И эта тождественность, в глазах моих, есть самая высокая сторона еврея". На статью Пирогова откликнулись многие газеты и, в свою очередь, расширили эту тему., "Воображение не в силах представить никаких ужасов, никаких жестокостей, никаких казней, — писали в "Русском вестнике". — Все они в свое время перепробованы на этом отверженном племени... Нападать на евреев прошла пора, и прошла навеки..." А в газете "Русский инвалид" написали совсем уж однозначно: "Не позабудем врожденной способности евреев к наукам, искусствам и знаниям, и, дав им место среди нас, воспользуемся их энергиею, находчивостью, изворотливостью, как новым средством, чтобы удовлетворить ежедневно разрастающимся нуждам общества!"
В 1858 году петербургский журнал "Иллюстрация" в антисемитской статье оклеветал двух евреев-журналистов, презрительно назвав их "некие ребе Чацкий и ребе Горвиц". В прежние времена такая выходка осталась бы безнаказанной, но теперь за оскорбленных заступилась российская интеллигенция. Сто сорок человек опубликовали свой протест, и среди подписавших его были писатели : И.Тургенев, Н.Чернышевский, Н.Некрасов, Т.Шевченко, П.Мельни- • ков-Печерский, И.Аксаков, А.Станюкович, историки С.Соловьев и ; Н.Костомаров, актер М.Щепкин. "В лице г.г. Горвица и Чацкина, ' — писали они, — оскорблено все общество, вся русская литература". Не все из подписавших протест одинаково терпимо относились к евреям, и некоторые из них очень скоро доказали это на практике своими антиеврейскими выступлениями. Но либеральные веяния были еще сильны в русском обществе и не позволяли проявить истинные чувства, да и намерения правительства отличались пока что гуманностью, — а кто мог себе позволить пойти против намерений правительства?
Но впереди были уже иные времена и иной подход не к абстрактной теперь проблеме, а к конкретным представителям этого народа, которые — после некоторого расширения прав — поселились в столице и во внутренних губерниях России. Благие намерения и желание помочь обездоленным не всегда выдерживают испытания на практике, особенно когда эти обездоленные появляются вдруг неподалеку и требуют хотя бы немного потесниться. Многие интеллигенты, готовые прежде на расстоянии посочувствовать "отверженному племени", неожиданно обнаружили детей и юношей этого "племени" в гимназиях и университетах, еврейских банкиров, купцов и промышленников во главе банков и крупнейших компаний Москвы и Петербурга, еврейских инженеров — на строительстве железных дорог, еврейских журналистов — в лучших русских газетах, адвокатов — в судах, врачей — в больницах, общественных деятелей — в земских учреждениях, а представительниц прекрасного пола этого "отверженного племени" — в роскошных нарядах из Парижа — на балах, в гостиных дворцов и в ложах императорских театров. Уже восхищались скульптурами Марка Антокольского; аплодировали на концертах скрипачу Генриху Венявскому и виолончелисту Карлу Давыдову; посылали своих детей в Петербургскую и Московскую консерватории, которые основали Антон и Николай Рубинштейны; с почтением говорили о скрипичной школе профессора Петербургской консерватории Леопольда Ауэра, откуда выходили прославившиеся на весь мир музыканты.
А внедрение в русское общество продолжалось. "Все стали сознавать себя гражданами своей родины, все получили новое отечество, — писал еврей-современник с преувеличением, естественным для восторженного состояния. — Каждый молодой человек был преисполнен самых светлых надежд и подготовлялся самоотверженно служить той родине, которая так матерински протянула руки своим пасынкам. Все набросились на изучение русского языка и русской литературы; каждый думал только о том, чтобы поскорее породниться и совершенно слиться с окружающей средой..." В этом стремлении к скорейшему "слиянию" многие не очень-то заботились о своем национальном самосохранении, а самые прыткие, как обычно, уже забегали вперед и даже предлагали брать грудным детям только русских кормилиц, чтобы таким образом "еврейские семейства теснее примкнули бы к русскому элементу".
Евреи-ассимиляторы заговорили уже о том, что "евреев, как нации, не существует", и что они давно "считают себя русскими Моисеева вероисповедания". "Правительство стремится к тому, чтобы, не нарушая нашей веры, облагородить и обрусить нас, то есть сделать нас истинно счастливыми гражданами, — уверяли друг друга очередные оптимисты. — А через самое малое время религиозная вражда потеряет свое жало и водворится исподволь мир, братство и любовь". В еврейской газете "День" писали о необходимости "проникнуться русским национальным духом и русскими формами жизни", а еврейский поэт Йегуда Лейб Гордон выдвинул популярный по тем временам призыв: "Будь евреем у себя дома и человеком на улице".
Интересное дело: многие десятилетия до этого призывы к слиянию шли только со стороны русского общества, и теперь, вроде бы, оно должно было раскрыть свои объятья навстречу долгожданным пришельцам. Но "слияния" не получалось. Велико было прежде расстояние между русским дворянином и местечковым евреем, и вдруг этот еще вчера презираемый чужак объявился поблизости — удачливый выскочка, который благодаря своему богатству и способностям попал в закрытое для него прежде общество и вызвал там немедленно всеобщее раздражение. Менялся со временем его облик, менялись и манеры, но время от времени проглядывал все тот же местечковый еврей, которого прежде всего выдавало плохое знание русского языка. Эту характерную особенность тут же отметили многие русские писатели. У М.Салтыкова-Щедрина еврей-откупщик провозглашает с энтузиазмом при виде новобранцев: "По царке (по чарке)! По две царки на каздого ратника зертвую! За веру!" У Н.Некрасова хор евреев-финансистов поет: "Денежки — добрый товар. Вы поселяйтесь на жительство, Где не достанет правительство, И поживайте, как царрр!"
Объявившись во внутренних губерниях, еврейские купцы, банкиры и промышленники усиливали конкуренцию в торговле, фабричном производстве и банковском деле, а евреи-интеллигенты, выпускники российских университетов, успешно конкурировали с христианами в сфере свободных профессий. Выяснилось вдруг, что мост между народами нельзя строить с одной только стороны. В этом деле всегда нужны два партнера, один из которых желал бы раствориться без остатка в другом народе, отбросив с облегчением свои национальные отличия, — а другой, как минимум, не возражал бы против того, чтобы в его народе кто-то растворялся, и не отпихивал бы от себя нежелательных пришельцев. Конечно, каждый отдельный еврей мог в душе считать себя русским по воспитанию и культуре и благополучно прожить жизнь с таким комфортным ощущением, но в какой-то момент количество этих пришельцев превысило некую критическую величину, и общество тут же стало реагировать на это неожиданное вторжение "восторжествовавших жидов и жидишек". "На бирже, в банках, на железных дорогах, в учебных заведениях, в судах, в конторах надзирателей, за прилавками, в ночлежных домах — то сановитые евреи, то грязные жиды, — писали в русской газете в 1873 году. — Москва провоняла чесноком. Поезд привозит новые и новые толпы жалких, оборванных, грязных и вонючих еврейских женщин, детей и их не менее оборванных отцов и братьев. Неужели все они ремесленники или имеют высшее образование, что находятся в Москве?"
Куда девался прежний гуманизм либерального общества? Что стало с его терпимостью и сочувствием к "отверженному племени"? Снова заговорили в печати о походе против евреев, и снова стали обвинять Талмуд и призывать "к уничтожению и искоренению еврейских обрядов", после чего можно будет "отменить для евреев всякие ограничения". Чтобы придать своим нападкам научный характер, начали вовсю цитировать "Книгу кагала" Якова Брафмана, которая дала повод новому, неизвестному прежде обвинению в политическом объединении евреев всего мира во вред христианскому населению. Даже созданное в Петербурге "Общество распространения просвещения между евреями в России" причислили — по рекомендации Брафмана — к тайному "всемирному еврейскому заговору", хотя его целью было всего лишь "распространение среди евреев русской грамоты и полезных знаний".
Казалось, возвращались старые времена с их нетерпимостью и насильственными мерами воздействия, но теперь уже в России появилась новая еврейская интеллигенция, воспитанная на идеалах русской культуры, и ее представителей особенно ранили высказывания тогдашних властителей дум, перед которыми они прежде преклонялись. Славянофил Иван Аксаков, пользовавшийся огромным влиянием в русском обществе, писал в газете, что "не об эмансипации евреев следует толковать, а об эмансипации русских от евреев". Особенно привлекал многих один из самых крупных писателей того времени Федор Михайлович Достоевский. Двойственно было его отношение к еврейству, где неприязнь боролась с изумлением, особенно когда он вспоминал о неистребимости этого народа в течение сорока веков. "Тут не одно самосохранение стоит главной причиной, — писал Достоевский, — а некоторая идея, движущая и влекущая, нечто такое мировое и глубокое, о чем, может быть, человечество еще не в силах произнести своего последнего слова". И хотя он постоянно заявлял — "Я вовсе не враг евреев, и никогда им не был", его частые высказывания о пагубной роли евреев производили тяжелое впечатление на еврейскую интеллигенцию, которая с распростертыми объятиями шла на сближение с русским народом. "Верхушка евреев воцаряется над человечеством все сильнее и тверже, и стремится дать миру свой облик и свою суть", — писал Достоевский. Он выступал "за полнейшее равенство прав (евреев) с коренным населением", но только после того, как "еврейский народ докажет способность свою принять и воспользоваться правами этими без ущерба коренному населению".
Во время русско-турецкой войны возросли славянофильские настроения в обществе и ухудшилось отношение к евреям. Не успела закончиться эта война, и многие еврейские солдаты не излечились еще от полученных ран, как в городе Калише Царства Польского уже произошел еврейский погром. Толпа громила синагогу, лавки и дома евреев, а петербургская газета "Новое время" сообщила об этом в такой игривой форме: "Полудети-католики преисправно кро-вянили морды жидят и жидовок". Эта газета выделялась своими юдофобскими выступлениями, публиковала всякий слух, порочащий евреев, и перепечатывала любую клевету из любого российского или заграничного источника. В 1880 году редактор "Нового времени" А.Суворин опубликовал статью "Жид идет!", и это заглавие стало лозунгом времени и определило антиеврейскую политику на несколько десятилетий вперед.
3
В годы правления Николая I евреи не принимали никакого участия в русском общественном движении. Еврейское население черты оседлости жило особой, замкнутой жизнью, стараясь оградить себя от внешнего влияния, а образованные евреи с университетскими дипломами насчитывались тогда единицами. Их контакты с русской интеллигенцией были редкими и случайными, их интересы не совпадали с интересами русского общества, да они практически и не разбирались в оппозиционных настроениях того времени.
При Александре II значительно возросло количество евреев в гимназиях и университетах, расширились их контакты с русской интеллигенцией, и еврейские студенты сразу же стали копировать "нигилистические" взгляды и привычки русской молодежи. В середине шестидесятых годов на улицах Киева можно было уже увидеть длинноволосого еврея-студента в пледе, накинутом на плечи, и с палкой в руке, или еврейскую девушку с коротко остриженными волосами. Это вызывало у евреев возмущение или насмешки, но жизнь двигалась дальше и тянула за собой многих. Заговорили уже о долге интеллигенции перед народом, и молодые люди специально подвергали себя всяким лишениям, ели только черный хлеб с селедкой и страдали оттого, что и такая "жизнь в роскоши" куплена "страданиями и трудом миллионов". Русская молодежь — для искупления своей вины — стала устраивать для рабочих вечерние и воскресные школы, открывала кооперативные лавки, швейные и переплетные мастерские на артельных началах, — а еврейская молодежь делала то же самое по их примеру, чтобы "вернуть долг народу".
Выучив русский язык, молодые люди с изумлением обнаружили, что существует русская литература, о которой они до этого ничего не знали. "Русские имеют литературу, — удивлялась героиня романа Л.Леванды. — Совершенно новое для нас открытие, не правда ли?" Ученики раввинских училищ, а порой и ученики иешив стали зачитываться статьями Чернышевского, Добролюбова и Писарева, учили наизусть, стихи Пушкина, Лермонтова, Кольцова и Некрасова, восхищались Тургеневым, Достоевским и Гончаровым, горячо обсуждали "мировые вопросы" и лелеяли смутные, неопределенные мечты о "всемирном братстве", когда все люди станут любить друг друга и будут пользоваться сообща плодами культуры, науки и техники. "Неведомая для нас Россия.., — писал современник-еврей, — представлялась нам светлой, преимущественно состоящей из людей, проникнутых идеями Белинского, Тургенева и Некрасова... Театр был для нас откровением... Помнится, с каким восторгом и увлечением молодые люди прислушивались... к проповеди о научной истине, о свободной любви, к намекам на политическую свободу. Немало плакали мы на представлении "Доходного места" и подобных пьес".
Поначалу многие евреи верили в благие намерения "доброго царя" и надеялись в скором будущем получить равные со всеми права. Но популярность Александра II постепенно падала. Общество ожидало от него новых политических реформ, и потому с особой болезненностью реагировало на арест и ссылку в Сибирь Н.Чернышевского, на жестокое усмирение польского восстания 1863 года, на закрытие вечерних школ, кооперативных артелей, столовых и библиотек и на массовые исключения молодежи из гимназий и университетов. "Неблагонадежные" студенты продолжали волноваться, и Николай Утин, сын еврейского банкира, бежал за границу во время арестов и был заочно приговорен к смертной казни. Выстрел студента Каракозова в Александра II повлек за собой новые аресты по всей России и высылки под надзор полиции. Власти даже разогнали в Петербурге кружок молодежи, которая всего-навсего распространяла среди студентов легальные книги по удешевленным ценам, а двадцатилетнего Марка Натансона за активную работу в этом кружке без суда сослали на север.
Затем возникло среди молодежи России "народничество" — "хождение в народ" для агитации среди крестьян. Молодые интеллигенты были чужаками в русской деревне, где их поначалу встречали с подозрением, принимали порой за воров, не пускали на ночлег и вообще не понимали, чего эти люди шатаются по окрестностям и к чему призывают своими крамольными речами. Это "хождение в народ" продолжалось несколько лет, и в нем участвовало пятнадцать-двадцать евреев. "Мы были народники, — с гордостью вспоминал один из них, — и мужики были наши родные братья". Но евреям в русских деревнях приходилось значительно труднее, нежели их товарищам: они выделялись наружностью, манерами, а порой и акцентом. Чтобы завоевать доверие, "народники" должны были доказать на деле, что они прекрасно справляются с любыми сельскохозяйственными работами и могут работать не хуже, а то и лучше крестьян. Требовались умение, сноровка и сила, но этим чаще всего не обладали евреи, совершенно незнакомые с сельским трудом. Именно поэтому И.Аптекман, А.Хотинский и другие работали в деревнях фельдшерами. "Бунтарь должен... повести за собой крестьян на бой, восстание, уметь организовать бунт, — писал один из евреев-"народников". — Но откуда тощий, щуплый и робкий еврейский юноша, редко бывавший за чертой города, а то и местечка, в котором он до того жил, мог почерпнуть указанные выше способности, свойства и знания?.."
Даже самые удачливые евреи-"народники" испытывали порой разочарование, потому что идеализировали крестьянина и плохо его понимали. "Как-то раз я был в ударе, — вспоминал И.Аптекман. — Я развернул перед моей аудиторией картину будущего социального строя, долженствующего воцариться у нас после народного восстания, когда сам народ сделается хозяином всех земель, лесов и вод. На самом, так сказать, интересном месте меня прервал один из моих слушателей торжествующим возгласом: "Вот будет хорошо, как землю поделим! Тогда я принайму двух работников, да как заживу-то!.." Но даже и это столкновение с действительностью не расхолаживало поклонников Чернышевского, Добролюбова и Писарева, которые с фанатизмом и без колебаний приняли новую веру взамен утраченной. Свою надежду на "русского мужика" они упрямо переносили с конкретного крестьянина, который их разочаровывал, на крестьян вообще. "И чем дальше от нас в географическом отношении были эти "добрые земледельцы", — вспоминал Л.Дейч, — тем охотнее мы готовы были наделять их всевозможными добродетелями и положительными качествами... и жертвовать решительно всем ради улучшения условий их жизни".
Еврейское "хождение в народ" удавалось далеко не каждому, и некоторые поэтому агитировали в городах, среди рабочих. В Киеве члены еврейского кружка Павла Аксельрода учили грамоте плотников и стекольщиков, читали им популярные книги и вели пропаганду. Считали тогда, что в рабочую среду легче проникнуть, если самому быть рабочим, а для этого нанимали, к примеру, еврея-сапожника, который обучал молодых революционеров сапожному ремеслу, а они не теряли времени даром и, в свою очередь, агитировали его во время учебы.
В 1872 году в Вильно образовался кружок молодежи, человек восемь-десять, которые отрицали еврейскую "регрессивную" религию, "архаический" язык, национальность и призывали к борьбе за "общечеловеческие идеалы добра и справедливости". "Для нас, социалистов, нет ни национальностей, ни расовых разделений, — писал один из членов кружка Аарон Либерман. — Все мы, живущие в России, русские; у нас одни интересы и одни обычаи. Мы — русские! соединимся же против врагов во имя равенства и братства!" Члены кружка получали из-за границы нелегальную литературу и распространяли ее в городе, но, самое главное, они тоже готовились "идти в народ" и пропагандировать свои идеи среди российского крестьянства. Планов было много и много споров, молодые люди не умели еще таить свои намерения, и такой кружок, естественно, очень быстро попал под подозрение полиции. Сделали обыск у основателя кружка Аарона Зунделевича, нашли там "только сапожные инструменты, но и этого было достаточно для уличения Зунделевича в государственном преступлении... Верно, говорят, он хочет идти в народ". По городу прошли повальные обыски, некоторых членов кружка арестовали, другие успели убежать за границу, а полицмейстер города призвал к себе представителей еврейской общины и заявил им категорически: "Мы до сих пор считали вас, евреев, только мошенниками; теперь же мы будем считать вас и бунтовщиками".
От еврейской общины потребовали повлиять на молодежь, и во всех молитвенных домах Вильно зачитали особое обращение: "Недавно появились негодные люди с извращенными понятиями, зло называющие добром, а добро — злом... Они пишут бессмысленные книги, говорят разнузданные речи; услащая преступление вкрадчивыми и увлекательными словами, они действуют губительно на своих товарищей..." Но воззвание не помогло, и вскоре из Вильно уже сообщали, что "дело разветвляется на зло всем проповедникам и сыщикам". Полиция снова провела по городу обыски, нашла много запрещенных книг и арестовала сорок человек, среди которых оказались четыре девушки и один солдат. Следом за Вильно еврейский кружок образовался и в Ковно, где поначалу тоже желали "слиться с русским мужиком", но со временем научились уже произносить новые для них слова — "социализм" и "коммунизм".
Тогдашние теоретики "народничества" считали "народом" лишь крестьянство, обладавшее скрытой революционной энергией, которую следовало пробудить. В фабрично-заводских рабочих тоже предполагалась некая "скрытая сила", а евреев признавали "исключительно торговым" народом, и даже евреев-ремесленников в их крохотных мастерских не принимали в расчет и считали, что они тоже не прочь стать "гешефтмахерами" при благоприятных условиях. "Для нас существовал один только несчастный, обездоленный трудящийся люд, понимавший и говоривший на господствующем русском языке", — вспоминал один из евреев-"народников". Именно поэтому призыв "Иди в народ!" означал для них только одно — иди в русский народ, в его "рабочее сословие", и одновременно с этим — уходи из еврейства, ассимилируйся и как можно скорее усвой "русский национальный дух". "Пусть каждый из нас сойдется с людьми своего класса и сословия без различия исповедания, — писал социалист Аарон Либерман, — и тогда мы сможем заявить: у нас, евреев, нет своей особой культуры, отличающейся от культуры народностей, среди которых мы живем".
Эта еврейская революционно настроенная молодежь враждебно относилась к традиционному еврейству, к еврейской религии, и подобно многим неофитам — новообращенным, переняв новые идеи, готова была беспощадно разрушать старый мир, который должен был исчезнуть, по ее мнению, во имя "общечеловеческих" идеалов. "У меня, -да и не только у меня одного, — вспоминал один из таких неофитов, — неверие и ненависть ко всякой вере приняли в то время характер истинного фанатизма. Когда я проходил мимо синагоги, откуда доносились звуки молитвы или учения Талмуда, я скрежетал зубами от злобы. Высшим наслаждением для меня было доказывать, что Ветхий Завет не написан Моисеем, что Иисус Навин не остановил солнца, что царь Давид скверный человек, а сын его Соломон — глуп и т.д." Для этих новообращенных все было просто и однозначно в век "торжества наук и разума". "Железные дороги, телеграф и прочее объединили всех людей, — провозглашал один из них. — Слившись с другими народами, евреи забудут свою религию, а вместе с нею и свой язык".
Эти новые веяния разочаровали старое поколение "маскилим", которые надеялись прежде на просвещенную еврейскую молодежь. И вдруг они увидели, что эта самая молодежь, пройдя через университеты и получив недоступные для других льготы, стремительно ассимилируется и уходит из народа. Первым выступил против прежних идей "слияния" Перец Смоленский в журнале "Гашахар" — "Рассвет", который он издавал в Вене. "Они все твердят нам: будем, как все народы! — писал он. — Я тоже самое говорю: будем, как они, добиваться просвещения, оставим, как и они, вредные предрассудки и будем верными гражданами в стране нашего рассеяния; но не будем.., подобно им, стыдиться нашего происхождения и станем дорожить нашим языком и нашим национальным достоинством". Перец Смоленский определял еврейство, лишенное собственной территории, "духовной нацией", которая имеет такое же право на культурную и национальную жизнь, как и прочие народы. Основа еврейства — язык иврит и вера в национальное освобождение. Без иврита нет иудаизма, а без иудаизма нет еврейского народа. "Все те, кто презирает еврейский язык, — писал Смоленский, — презирают весь народ, и нет им места во Израиле, они предатели народа!"
А власти уже разгромили движение "народников", и несколько сот человек попали в тюрьмы или были сосланы в Сибирь. Но на смену "народникам" появилось тайное общество "Земля и Воля", и сразу же начались покушения: Вера Засулич стреляла в Петербурге в градоначальника Трепова, в Киеве убили жандармского офицера, в Харькове — генерал-губернатора, а затем в Петербурге — самого шефа жандармов. Участников покушений вешали по приговору судов, заточали в казематы на пожизненное заключение, а в ответ на это заговорщики совершали по всей России новые и новые террористические акты. В 1879 году тайное общество "Земля и Воля" раскололось на два: "Черный Передел" продолжал заниматься агитацией в деревне, а "Народная Воля" немедленно вынесла смертный приговор Александру II. Началась охота за царем: в него стреляли на петербургской площади, взорвали мину под поездом, в котором он должен был ехать, делали подкопы под улицами и даже произвели взрыв в Зимнем дворце.
В подготовке к самому последнему покушению принимала участие Геся Гельфман, хозяйка конспиративной квартиры, где хранили взрывчатые вещества и печатали народовольческую газету. "Никто не умел лучше ее ладить с домохозяевами и дворниками, — писал о ней один из членов этого общества, — заговаривать, что называется, зубы непрошеным посетителям и отвлекать их внимание... Под видом самой непринужденной простоты, даже болтливости, в ней скрывались замечательное присутствие духа и находчивость". На конспиративной квартире Геси Гельфман была и динамитная мастерская, в которой Н.Кибальчич приготовил "снаряды" для убийства Александра II, и оттуда, в день покушения, их унесли с собой "метальщики снарядов".
1 марта 1881 года министр внутренних дел Российской империи выпустил официальное сообщение: "Сегодня, первого марта, в час сорок пять минут пополудни, при возвращении Государя Императора с развода, на набережной Екатерининского канала, у сада Михайловского Дворца, совершено было покушение на священную жизнь Его Величества посредством брошенных двух разрывных снарядов. Первый из них повредил экипаж Его Величества. Разрыв второго нанес тяжелые раны Государю. По возвращении в Зимний Дворец, Его Величество сподобился приобщиться Св. Тайн и затем в Бозе почил — в три часа тридцать пять минут пополудни. Один злодей схвачен". В день похорон на гроб Александра II среди прочих венков возложили и венок с надписью — "От петербургской еврейской общины". На черной бархатной ленте был написан белыми буквами стих из Плача Иеремии: "Дух жизни нашей — помазанник Божий — погиб в сетях их", а на белой ленте черными буквами — из Книги Самуила: "Да будет душа господина моего завязана в узле жизни у Господа Бога".
Один из народовольцев вспоминал о своей встрече с Гесей Гельфман в день убийства царя: "Я встретил ее у знакомых курсисток, у которых скопилась нелегальная литература. Полиция обыскивала тогда целые дома, особенно населенные студенчеством. Они боялись обыска и хотели сбыть куда-нибудь эту литературу. Гельфман взяла себе весь сверток со словами: "Ну, у меня этого добра так много, что мне все равно..." На другой день в дверь ее квартиры позвонила полиция. Тут же послышались выстрелы: это один из народовольцев покончил жизнь самоубийством. Дверь открыла Геся Гельфман и первым делом предупредила полицию, чтобы они были осторожны, так как в квартире находится динамит.
В конце марта суд вынес смертный приговор А.Желябову, С.Перовской, Н.Кибальчичу, Т.Михайлову, Н.Рысакову и еврейке Гесе Гельфман. Все они отказались обжаловать приговор и ждали казни, но в это время Геся Гельфман почувствовала, что она вскоре должна стать матерью. Перед ней возникла проблема: идти на казнь вместе с другими осужденными или спасти жизнь будущего ребенка. Она хотела посоветоваться с отцом ребенка, тоже арестованным народовольцем, но ей ответили: "Свидание между двумя преступниками не допускается по правилам". И тогда она решила спасти ребенка и подала заявление: "Считаю нравственным долгом заявить, что я беременна на четвертом месяце". Провели медицинскую экспертизу, которая подтвердила ее заявление, и особое заседание Сената постановило отложить исполнение приговора и казнить Гельфман через сорок дней после родов.
В защиту Геси Гельфман писали в газетах всего мира, с открытым письмом к русскому правительству обратился Виктор Гюго, и наконец Александр III заменил ей смертную казнь на вечную каторгу. В тюрьме у Геси Гельфман родилась девочка, которую вскоре передали в воспитательный дом с указанием — "чтобы дочь Гельфман носила иную фамилию". И мать, и дочка вскоре умерли: одна — в тюрьме, а другая — в воспитательном доме.
4
Еще до убийства Александра II правые газеты стали обвинять евреев в космополитизме, революционности и вредном влиянии на русскую интеллигенцию. На страницах "Нового времени" А.Суворин писал, что евреи командуют революционным движением в России, и подсчитал, что евреи-подсудимые в политических процессах составляют семь процентов, тогда как их отношение ко всему населению — всего лишь три процента. Теперь уже лозунгом стало не только "Жид идет!", но также и "Жид бунтует!" Многие газеты — "Киевлянин", "Новороссийский телеграф", "Голос", "Русь", "Минута", "Московские ведомости" — подхватывали эти обвинения и почти в каждом номере печатали статьи с ожесточенными нападками, огульной клеветой, подстрекательством к расправе, называя евреев главными виновниками всех несчастий русского народа. И хотя закон запрещал возбуждать вражду к какой-либо части населения и предусматривал за это строгие наказания, власти не мешали направленной пропаганде. После убийства царя много писали в газетах о Гесе Гельфман, называли убийство "делом еврейских рук" и многозначительно подчеркивали, что у славянина Гриневицкого, который бросил одну из бомб и погиб при этом, был "крючковатый нос".
Современник писал: "Наступило первое марта 1881 года с его мрачным событием. Что-то зловещее словно пронеслось над землей. Все притаилось и тревожно выжидало. Особенно жутко стало в еврейских обиталищах. Чувствовалось, как что-то надвигается, мрачное и тяжелое..." А из южных губерний уже поползли слухи о "беспорядках", которых ожидали там со дня на день, и о возможном "взрыве народного негодования против евреев". В "Новороссийском телеграфе" писали о неизбежном погроме, потому что "после событий первого марта народ оскорблен, озлоблен и рад на ком-нибудь сорвать свое зло". В городах на юге Украины неожиданно появились приезжие люди из великорусских губерний, которые уверяли толпу, что будто бы есть царский указ, который разрешает бить евреев в ближайшую Пасху. Многое указывало на то, что погромы были организованы и подготовлены заранее, потому что начались они почти одновременно во многих местах и прошли по одинаковому сценарию — при бездействии, а то и попустительстве властей. Не случайно в северо-западных губерниях, тоже населенных евреями, не было ни одного погрома: тамошний генерал-губернатор предпринял решительные меры — и все обошлось. Как писал свидетель тех событий: "Опыт подтвердил, что если погрома не желает губернатор, то его не допускает полиция, а если его не допускает полиция, то его и не начинает толпа".
Большая часть погромов в юго-западных губерниях случилась в городах и селениях, расположенных возле железных дорог. Все начиналось с того, что заранее появлялись люди из центральных губерний и распространяли среди населения слухи о намеченной дате погрома. Евреи тут же бежали к начальству с просьбой о помощи, но им советовали не выходить на улицу — и только. В назначенный день приезжала на поезде группа босых оборванцев с испитыми лицами, которых прежде всего поили водкой в кабаке, а затем уже вели на погром по намеченным заранее адресам еврейских квартир и магазинов. Местные жители поначалу присматривались к пришельцам и не вмешивались в их действия, но, убедившись в полной безнаказанности, примыкали к погромщикам и тоже принимались за разбои и грабежи. А со временем, обучившись, они и сами стали устраивать погромы — без посторонней помощи.
Это началось пятнадцатого апреля 1881 года в городе Елисаветграде Херсонской губернии, в дни христианской Пасхи. Очевидец писал: "За день или накануне по железной дороге приехало около двадцати "молодцов". Они и стали предводителями нескольких шаек, которые разбрелись по городу, грабя и разоряя еврейские жилища и магазины". "Приказчики, служители трактиров и гостиниц, мастеровые, кучера, лакеи, казенные денщики, солдаты нестроевой команды — все это примкнуло к движению, — написано в секретном отчете правительственной комиссии. — Город представлял необычайное зрелище: улицы, покрытые пухом, были завалены изломанною и выброшенною из домов мебелью, дома с разломанными дверьми и окнами, неистовствующая толпа, с криком и свистом разбегающаяся по всем направлениям, беспрепятственно продолжающая свое дело разрушения, и в дополнение к этой картине — полное равнодушие со стороны местных обывателей нееврейского происхождения к совершающемуся разгрому..." Погром продолжался три дня, а затем в город пришли войска и восстановили порядок.
Следующим на очереди оказался Киев, где местные власти почти за месяц знали о дне будущего погрома, но ничего не сделали для его предотвращения, хотя в их распоряжении было много солдат и полицейских. В городе появились те же самые "молодцы", которые уверяли местных жителей, что "дозволено трое суток потешиться над жидами, за это ничего не будет, а нашему брату не мешает поживиться". Погром начался в воскресенье двадцать шестого апреля на Подоле. "В двенадцать часов дня, — писал очевидец, — воздух вдруг огласился диким криком, свистом, гиканьем, ревом и хохотом. Шла громадная масса мальчишек, мастеровых и рабочих. Полетели стекла, двери, стали выбрасывать на улицу из домов и магазинов решительно все, что попадалось под руку. Толпа бросилась на синагогу и несмотря на крепкие запоры мигом разнесла ее. Свитки Торы рвались в клочки, топтались в грязь и уничтожались..." Затем погром перекинулся с Подола на прочие улицы Киева. Пьяная, озверелая толпа сокрушала все на своем пути, а солдаты с полицией только сопровождали погромщиков с места на место и время от времени предлагали им разойтись. Изредка к толпе подъезжал генерал-губернатор и "увещевал народ", а когда он уезжал, все начиналось сызнова. Ночью, в предместье Киева, толпа разграбила кабаки, перепилась, а затем подожгла еврейские дома. Мужчин забивали до смерти или бросали в огонь, а женщин насиловали. За сутки погромщики разрушили в Киеве около тысячи еврейских домов и магазинов, убили и ранили несколько десятков евреев и изнасиловали много женщин. На другой день войска стали разгонять толпу прикладами, кое-где даже стреляли, чтобы остановить озверевших людей, и разбой прекратился, — хотя справиться с ним можно было в первые же минуты погрома.
После Киева подошла очередь деревень и местечек Киевской и Черниговской губерний, Жмеринки и Конотопа, а затем и земледельческих колоний Новороссии. И здесь, как и в прочих местах, повторялось одно и то же: сначала приезжали зачинщики из великорусских губерний, а по окончании погрома они тут же исчезали. "В народе сложилось убеждение в полной почти безнаказанности самых тяжких преступлений, — писал впоследствии правительственный чиновник, — если только таковые направлены против евреев, а не других национальностей". Кое-где крестьяне решали на сходах, что и они "обязаны" громить своих евреев, так как царь этого от них требует. В одной деревне полиция попросила их не буйствовать, и тогда крестьяне потребовали письменное удостоверение, чтобы не отвечать потом перед властями за невыполнение царского указа. В другом месте крестьян успокоили таким доводом: "если бы правительство хотело бить евреев, то ведь у него достаточно для этого войск, — мужики почесали затылки и разошлись по домам".
Евреи Одессы жили в ожидании погрома почти месяц. "И с каждым днем становилось все яснее и яснее, что они не будут обмануты, — вспоминал еврейский писатель М.Бен-Ами. — И паника росла с каждым днем, с каждым часом... Всех точила и сверлила одна неотступная мысль: куда бежать? куда деть детей, когда начнется?.. Чувствовалось, как атмосфера сгущается, как злоба и свирепость растут кругом с каждым днем, по мере того, как доносились известия о новых погромах. Ожидали только сигнала. Откуда? Никто не знал. Но все дикие силы были наготове и с нетерпением ожидали этого сигнала, чтобы ринуться на несчастное еврейское население и выместить на нем всю злобу, которая накипела в них с того дня, когда на Руси вместо "обилия" массам преподнесли "порядок".
Погром в Одессе начался третьего мая 1881 года и продолжался три дня. "Не прошло и четверти часа, — вспоминал очевидец, — как вся рыночная площадь превратилась в громадную кучу обломков — досок, железа, стекла, посуды, одежды, обуви, разбитых бочек и ящиков с текущим из них пивом, водкой, маслом, нефтью и т.п. Везде были разбиты окна и двери, разорвана одежда, подушки и перины, сломана мебель, — и все это огромными кучами загромождало улицы". В городе с многотысячным еврейским населением результаты могли быть более устрашающими, но полиция действовала активно, да и евреи-студенты, евреи-мясники и извозчики вооружились дубинами и железными палками и отгоняли толпу от своих кварталов. Вместе с погромщиками полиция арестовала и сто пятьдесят евреев, обвинив их в "хранении оружия", — да и в других местах власти чаще всего не допускали еврейскую самооборону. В Бердичеве местная община заплатила полицмейстеру города большие деньги, и он разрешил евреям дежурить на железнодорожном вокзале. Дважды группа оборванцев приезжала в город, но на платформе их встречала еврейская стража с дубинами и не позволяла выйти из вагонов. Таким способом Бердичев избежал грабежей и разбоя.
В июле того же года погромы возобновились. В городе Переяславле Полтавской губернии появилось много евреев из Киева, которые бежали туда после весеннего погрома. Чтобы избавиться от этих пришельцев, местные жители устроили двухдневное побоище. Следующим на очереди был Борисполь, расположенный неподалеку. "Погром начался, — писали в русской газете. — Погром страшный, сокрушивший все, что только можно было сокрушить. К восьми часам вечера все многочисленные евреи, населяющие Борисполь, были уже разорены". Затем прошел двухдневный погром в городе Нежин: "Разгромив винный завод и несколько погребов, толпа успела напиться до того, что потеряла, кажется, всякое сознание. Ничего не оставалось делать для усмирения разъяренной толпы, как постращать ружьем. Сперва был дан холостой залп, но он не подействовал. Некоторые из мужиков и даже женщины кричали: "Не может быть, чтобы батюшка-царь наш велел проливать кровь русскую за поганых жидов!" И опять бросились разбивать лавки. Наконец, после тщетных, неоднократных увещеваний оставить буйство, офицер велел сделать залп из заряженных ружей. На земле оказалось шесть распростертых трупов. Невозможно описать, что произошло после этого: рев, крик, стоны.., и толпа с остервенением бросилась на окончательное разрушение еврейских лавок".
Теперь уже войска вели себя более решительно, и погромов не было до конца 1881 года. Все, казалось, успокоилось, но неожиданно новый погром разразился в Варшаве, столице Царства Польского. Во время рождественского богослужения в переполненном костеле кто-то крикнул "Пожар!", толпа бросилась к выходу и насмерть затоптала многих. Пожара на самом деле не было, но тут же стали говорить, что будто бы поймали двух евреев, которые подняли ложную тревогу. Проверять этот слух никто не стал, и толпа сразу же кинулась бить евреев и громить их магазины, склады и жилища. Полиция практически не вмешивалась; польская интеллигенция протестовала против погрома и хотела учредить гражданскую стражу для защиты евреев, но власти этого не позволили. За три дня буйств несколько десятков евреев были ранены, синагоги разгромлены, четыре с половиной тысячи еврейских квартир и магазинов разрушены и разграблены. "Так закончился страшный 1881 год, родной брат критических годов еврейской истории... — писал историк С.Дубнов. — В 1881 году волна варварства поднялась навстречу еврейскому обществу, устремившемуся в короткую эпоху реформ к гражданскому равноправию и требовавшему себе места в государственной жизни России. Это было в тот самый год, когда в соседней Германии бушевал антисемитизм модернизированный. И там и здесь не желали видеть равноправного, свободного еврея на месте униженного, порабощенного. Еврей поднял голову — и получил первый погромный удар, за которым последуют еще многие".
Следующий "погромный удар" обрушился на город Балту Подольской губернии и превзошел предыдущие своей жестокостью. Погром начался 29 марта 1882 года, в день христианской Пасхи, и в нем открыто участвовали местные власти. "В начале погрома, — записано в протоколе расследования, — сбежавшиеся евреи заставили шайку буянов отступить и укрыться в здании пожарной команды, но с появлением полиции и солдат буйствующие вышли из своего убежища. Вместо того, чтобы разогнать эту шайку, полиция и войско стали бить евреев прикладами и саблями. В этот момент кто-то ударил в набат, и на колокольный звон стала стекаться городская чернь... Толпа бросилась на склад питей, разбила его, напилась там вдоволь водкой и пошла бить и грабить при содействии крестьян, а также солдат и полицейских. Тут-то и разыгрались те страшные, дикие сцены убийств, насилия и грабежа, описание которых в газетах есть только бледная тень действительности".
Начальник местной воинской команды лишь наблюдал за буйством и даже приказал напоить водой погромщиков, которые утомились от разбоя. Городской предводитель дворянства сказал за несколько дней до этих событий: "Когда будут громить Балту, я закурю папиросу и стану спокойно смотреть в окно даже тогда, когда придут грабить моего квартиранта". И действительно, когда толпа подошла к лавке его квартиранта-еврея, предводитель дворянства велел передать погромщикам, что двери и ставни на лавке принадлежат ему, а замок и все товары в лавке — еврейские. Грабители аккуратно сняли двери и ставни и отставили их в сторону, чтобы не повредить, а затем разгромили лавку. Полицейский исправник застал грабителей в доме еврейского купца, когда они пытались разбить ломом несгораемый шкаф. Вместо того, чтобы арестовать взломщиков, исправник разрешил им ударить ломом по шкафу еще десять раз, а если уж он не поддастся, оставить его в покое. Исправник самолично считал удары, но шкаф выстоял, и толпа пошла дальше в поисках более легкой добычи. За три дня погрома в Балте были разрушены тысяча двести пятьдесят еврейских домов и магазинов, убиты и тяжело ранены сорок евреев, многие женщины изнасилованы, а некоторые от ужаса сошли с ума. "Все состоятельные люди превратились в нищих, — писал местный раввин, — пущены пб миру тысячи человек".
За 1881-82 годы погромы прошли в ста пятидесяти поселениях шести западных губерний. "Когда говорят о погромах, — писал М.Бен-Ами, — то принимают обыкновенно во внимание дни, в течение которых они происходили, считают число жертв, исчисляют количество уничтоженного и расхищенного имущества, разоренных домов и лавок и т.д. — и сообразно с этим составляют себе понятие о пережитом несчастье. А между тем есть нечто более страшное, что мучительнее всего этого, — это ожидание погрома. Этот ужас ожидания не поддается никакому исчислению, никакому измерению; он неизмерим... Можно спастись, можно совершенно избегнуть погрома, но можно столько исстрадаться в ожидании его, что эти страдания превосходят то, что принес бы, быть может, сам погром..."
5
После первого же погрома газета "Новое время" напечатала статью под названием "Бить или не бить?", предлагая сделать жизнь евреям в России невыносимой. Властитель дум И.Аксаков писал в газете "Русь", что погромы — это месть народа, проявление "справедливого народного гнева" против экономического "гнета еврейства", которое стремится к "всемирному владычеству" над христианским миром. Новороссийский генерал-губернатор докладывал в Петербург: "Лучшие представители интеллигенции одобряют и оправдывают эти дикие проявления ненависти к евреям и практически не осуждают их". Корреспондент газеты в Елисаветграде писал: "Хотя местная интеллигенция и не участвовала лично в погромах, но проявляла абсолютное равнодушие и одобряла их в глубине души". Даже в газете революционной партии "Народная воля" с восторгом описывали избиения евреев и объясняли погромы "пробуждением народного сознания" крестьян, которые истребляли "несправедливо нажитое имущество своих притеснителей". Многие народовольцы — были и евреи в их числе — считали, что погромы полезны, так как они приучают народ к революционным выступлениям: сначала надо поднять все крестьянство против евреев, а затем направить бунт против царя. В прокламации народовольцев "К украинскому народу" было написано: "Тяжко стало людям жити на Украине. Грабят жиды, иуды непотреби... А нехай лиш встанут мужики… зараз царь станет жидив рятувати (спасать)... Ось шо выроблее той паньский, та жидивский царь... Ви почали вже бунтовати против жидив. Добре робите..."
Власти отнеслись равнодушно к еврейской трагедии, не выделили ни единой копейки жертвам погромов и даже не разрешили объявить сбор в пользу пострадавших. Судьи давали поначалу очень легкие наказания погромщикам — "за нарушение общественного спокойствия", а заодно и осудили одесских евреев, которые оборонялись во время разбоя. Киевский прокурор вместо того, чтобы обвинять бандитов, стал говорить на суде об еврейской "эксплуатации" края, а когда ему напомнили о чудовищной скученности еврейского населения в черте оседлости, прокурор сказал: "Если для евреев закрыта восточная граница, то ведь для них открыта западная граница; почему же они ею не воспользуются?" Следом за ним это же повторил и министр внутренних дел Н.Игнатьев: "Западная граница для евреев открыта".
В то время лишь немногие в России выступили в защиту евреев, и среди них писатель М.Салтыков-Щедрин, чья статья вызвала негодование правых газет. "История, — писал он после погромов, — никогда не начертывала на своих страницах вопроса более тяжелого, более чуждого человечности, более мучительного, нежели вопрос еврейский... Нет более надрывающей сердце повести, как повесть этого бесконечного истязания человека человеком... Можно ли себе представить мучительство более безумное, более бессовестное?.. И во сне увидеть себя евреем достаточно, чтобы самого неунывающего субъекта заставить метаться в ужасе и посылать бессильные проклятия судьбе".
Неожиданные погромы потрясли еврейские общины России. Многими овладели паника и растерянность, смятение и чувство полной беспомощности перед лицом враждебного или, в лучшем случае, равнодушного окружения. В синагогах устраивали общественные посты с молитвами для избавления от надвигавшейся опасности, и из Одессы корреспондент писал: "В синагоге раздались раздирающие душу стон и плач мужчин и женщин, когда кантор произнес: "Все народы сидят спокойно на своих землях, а народ Израильский бродит, как тень, нигде не находя покоя, ниоткуда не встречая братского привета". В городах и местечках хоронили остатки свитков Торы, разорванных и оскверненных погромщиками в разрушенных синагогах, и евреи шли на кладбища траурными процессиями. "Душу раздирающие стоны носились в воздухе, — писал очевидец, — слезы струились по щекам у всех, когда опускали в могилу наши святыни".
Многие интеллигенты-ассимиляторы неожиданно прозрели и мучительно переоценивали прежние свои идеалы. Один из них каялся в предсмертном стихотворении "Исповедь": "Я согрешил, и дух народа моего оставил детей моих, а после моей смерти, кто знает, останется ли имя мое и наследие. Я удалился от основного пути, а дети мои совсем потеряли его". Прежде ассимилированный еврей сторонился "длиннополых, пейсатых, по-русски не говорящих Янкелей", но погромы безжалостно показали, что судьба у них одна: у "дипломированного интеллигента" и у "пейсатого Янкеля". На траурном богослужении в главной петербургской синагоге вместе со всеми участвовали и те евреи-интеллигенты, которые давно уже позабыли про свою религию и всей душой желали "слиться" с русским народом. "Плакали все, — писал очевидец, — старики, молодые, длиннополые бедняки, изящные франты, одетые по последней моде, чинбвники, доктора, студенты, — о женщинах нечего говорить. Минуты две-три подряд продолжались эти потрясающие стоны, этот вырвавшийся наружу крик общей горести. Раввин не мог продолжать. Он стоял, приложив руки к лицу, и плакал как ребенок". В Киеве после погрома группа еврейских студентов пришла в синагогу, и один из них сказал молящимся со слезами в голосе: "Мы такие же евреи, как и вы. Мы сожалеем теперь о том, что до сих пор считали себя русскими. Погромы показали нам, как велико было наше заблуждение". Давно ли писал Лев Леванда в романе "Горячее время": "Мое сердце говорит мне, что со временем русские полюбят нас. Мы заставим их полюбить нас. Как? Своей любовью". Теперь же на смену прежнему оптимизму пришли разочарование и боль. "Когда серый народ громил евреев, — писал тот же самый Леванда, — белый народ стоял издали, любуясь картиной моего разгрома". Отовсюду сообщали о смятении и растерянности в еврейских общинах. "Ни одного отрадного явления, — писали в еврейском журнале "Восход", — ни одного хоть сколько-нибудь успокоительного известия не приходится сообщать — один плач и стон кругом".
Погромы отрезвили многих. Померкли прежние идеалы. Появилось общее презрительное отношение к ассимиляторам, и даже их вчерашние вожаки писали теперь о том, что "надо оставаться евреем". Уже не верили в успех просвещения, которое могло бы привести всех к торжеству братства народов, и с горечью отмечали равнодушие русского общества во времена погромов. Еврейская интеллигенция растерялась и не знала, что ей теперь делать и куда идти: "открыто объявить себя ренегатом или же принять на себя долю в страданиях народа". Заговорили об эмиграции — "единственном исходе из теперешнего тягостного положения". Заспорили о том, куда ехать: в Америку или в Палестину, и первые восемь тысяч беженцев уже отправились в путь в 1881 году. "Что делать? — писали в еврейской газете. — Бежать под дикие крики: бей его? Целыми массами выселяться из России? Бросить небо, под которым родились, землю, где похоронены не менее нас пострадавшие наши предки?.. Да кто имеет право предлагать нам это?"
Но в ответ им сказал просто и прямо одесский врач и публицист Лев Пинскер в своей знаменитой брошюре "Автоэмансипация": "Пока мы не будем иметь, как другие нации, своей собственной родины, мы должны раз навсегда отказаться от благородной надежды сделаться равными со всеми людьми... Раз навсегда мы должны примириться с мыслью, что другие нации вечно будут нас отталкивать вследствие присущего им вполне естественного чувства вражды... Гражданского и политического уравнения евреев недостаточно, чтобы возвысить их в уважении народов. Единственным к тому верным средством было бы создание еврейской национальности, народа на собственной территории, автоэмансипация евреев, уравнение их, как нации, с другими нациями, путем приобретения собственной родины... Чтобы не переходить от одного изгнания к другому, мы должны иметь достаточно обширное убежище, способное прокормить население, сборный пункт, который был бы нашей собственностью... Помогите себе сами, и Бог вам поможет!"
Подступали новые времена — времена брожений, переосмысления прошлого, новых идей и идеалов. Но впереди были еще десятилетия борьбы, разочарований, побед и поражений, и огромные жертвы поколений на путях "приобретения собственной родины". Надо было кому-то начинать — теперь, немедленно, и не случайно Лев Пинскер поставил эпиграфом к своей брошюре слова великого еврейского мудреца Гилеля: "Если не я за себя, то кто за меня? И если не теперь, то когда же?"
Еще в начале девятнадцатого века пытались выпускать в России еврейские газеты и журналы. В 1804 году некий Нафтали Герц Шульман собирался издавать в городе Шклове еженедельник на иврите. "Братья мои! — писал он в специальном воззвании. — В настоящее время даже в маленьких городах немало людей, жаждущих знания... Поэтому я решил выпускать еженедельно известия о новостях и событиях, происходящих на белом свете, переводы из гамбургских, петербургских и берлинских газет, наиболее важные сведения из научных книг... Кто хочет подписаться, пусть обратится в Шклов.., и когда наберется достаточное количество абонентов, я сообщу дальнейшие подробности". Успеха это дело не имело, но уже в 1813 году Александру I доложили, что виленские евреи "желают издавать газету на своем языке", то есть на идиш. Пытались найти цензоров в Виленском университете, но там не оказалось ни одного профессора, который бы знал идиш, — и дело заглохло.
В 1823 году литовский раввин Менаше Илиер выпустил листок с двумя параллельными текстами на иврите и на идиш, при помощи которого издатель намеревался делиться с читателями "тем немногим, чем Всевышний озарил меня". Вышел всего лишь один номер, и после этого издание прекратилось. В том же году в Варшаве Антон Эйзенбаум начал выпускать еженедельную еврейскую газету "Привисленский наблюдатель". Власти выделили на ее издание две тысячи злотых — "для распространения образования среди евреев", но с непременным условием, что газета будет выходить на двух языках — польском и идиш. Успеха газета не имела, продержалась всего лишь два года, и на этом закончила свое существование.
В 1856 году Лазарь Зильберман начал выпускать еженедельник на иврите "Гамагид" — "Проповедник". В России было трудно получить разрешение на издание газеты, и потому издавали ее в Пруссии, но, в основном, для российских евреев. Газета была очень популярна, хотя и выделялась цветистым стилем изложения самых простых событий. Сообщение о пожаре в Брест-Литовске начиналось, к примеру, такими словами: "О, Брест-Ли-товск! Не поможет тебе, что ты вопишь и покрываешься пеплом своего пожарища! Кто сочувствует тебе, кто проведает тебя? Стань же на столбцы Тамагида" и возопи там, как крокодил..." С первого же номера издатель печатал в газете оды, восхвалявшие русского царя и его правительство, и тем не менее цензура на границе беспощадно вымарывала тушью отдельные абзацы и даже целые статьи. Вымарали однажды такую фразу — "евреи Англии весьма способствуют процветанию страны", а в предложении — "самый забитый и загнанный еврей у этого мецената превращается в человека с выпрямленной спиной и со свободным духом" немедленно вымарали слова — "со свободным духом".
В 1860 году появились новые газеты на иврите: в Вильно — "Гакармель" (по названию горы в Эрец-Исраэль), в Одессе — "Гамелиц" ("Посредник"), а в Варшаве, в 1862 году — "Гацфира" ("Восход"). После закрытия газеты "Рассвет" сразу же стали издавать в Одессе ее преемника — новую еженедельную газету на русском языке "Сион". На титуле газеты был написан тот же самый эпиграф, что и на титуле "Рассвета" — по-русски и на иврите: "И сказалъ Богъ: да будетъ светь!" "Сион" просуществовал один год и закрылся по той причине, что его авторам не давали защищаться от нападок "на евреев и еврейскую религию". Семь лет после этого не было в России еврейской газеты на русском языке, и наконец в 1869 году появилась в Одессе новая еженедельная газета "День". Ее издавали три года и закрыли из-за цензурных придирок после одесского погрома 1871 года.
Затем периодические издания на русском языке появились в Петербурге. В 1871 году стали выходить историко-литературные сборники "Еврейская библиотека", чтобы "ознакомить русскую публику с тем, чем были евреи, чем они стали теперь, и чем они могли быть при известных условиях". В 1879 году появились еженедельники "Рассвет" и "Русский еврей", а в 1881 году — ежемесячный журнал "Восход". "Еврейские газеты! — писал современник. — Какая новизна!.. День появления той или иной газеты был для нас истым праздником. Мы не могли дождаться, пока их нам принесут домой, а бежали за ними на почту и читали их на ходу, на улице. И как читали! Читали с восхищением, читали от начала до конца, от заголовка до объявлении включительно".
* * *
В еженедельнике "Русский еврей" за 1881 год написано: "В воскресенье, по случаю базарного дня, много крестьян приехало в местечко Полонное. Становой попросил евреев закрыть все лавки и не покупать ничего у приехавших. Крестьяне долго стояли на базаре и напрасно ждали покупателей: никто не являлся. Они отправились к становому, выразили свое недоумение и попросили их выручить. Становой предложил им меняться продуктами по первобытному способу, но крестьяне возражали, что это, конечно, хорошо, но "гроши треба". Так становой наглядным образом доказал им, как неудобно торговать без торговцев. Крестьяне обещали больше не производить беспорядков и просили открыть еврейские лавки. Становой удовлетворил их желание..." Другая заметка в еженедельнике "Рассвет": "Старый еврей-шинкарь жил в деревне двадцать лет и пребывал в самых дружественных отношениях с крестьянами. Заслышав о погроме, он собрал вещи и выбрался из деревни. Мужики, узнав об этом, послали за ним в погоню и, нагнав, начали укорять: "Гершко, Гершко! Як тоби не грих? Що ты робишь?! Тут треба жидов бити, а ты у нас един був жид, то и тий втикаешь. Кого ж мы будем бити и грабувати?"
После погромов 1881-82 годов некий священник Наумович писал в русской газете: "Безумие, великое безумие бить и разорять евреев! Безумие и беззаконие! Еврей — человек и ближний наш, потому что мы христиане. Он не виноват в том, что он еврей, что он грамотен, что его с детства вели к свету, а нас не вели и даже прямо держали в темноте. Он не виноват в том, что мы темные, но мы в этом виноваты!"
* * *
Презрительное отношение к бесправному, забитому, беспомощному и робкому еврею неминуемо должно было отразиться в русской литературе и на подмостках тогдашних театров. Это был смешной, карикатурный персонаж, мимо которого — ради достижения легкого успеха у публики — не мог пройти автор. Зрители валом валили в заезжие театрики, которые с непременным успехом играли оперетку под названием "Удача от неудачи, или приключение в жидовской корчме". Публика в зале потешалась над хозяином корчмы, который со всевозможными ужимками и гримасами прыгал перед заезжим паном и гнусавым голосом пел немыслимую чепуху: "Спию писню ладзирду, шинцеркравер лицерби, шинимини канцерми..."
Смеялись над евреем не только в низкопробных оперетках и водевилях, но и в произведениях русских писателей. У Н.Гоголя в "Тарасе Бульбе", когда запорожцы топили евреев: "Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе". У И.Тургенева в рассказе "Жид", когда солдаты вешали еврея: "Он был действительно смешон, несмотря на весь ужас его положения. Мучительная тоска разлуки с жизнью, дочерью, семейством выражалась у несчастного жида такими странными, уродливыми телодвиженьями, криками, прыжками, что мы все улыбались невольно, хотя и жутко, страшно жутко было нам". У Ф.Достоевского в "Мертвом доме", когда каторжане потешались над Исаем Фомичем: во время молитвы он делал "смешные жесты" и пользовался забавными предметами, "так что, казалось, изо лба Исая Фомича выходил какой-то смешной рог". У М.Салтыкова-Щедрина в "Недоконченных беседах": самый солидный еврей "напоминает внешним своим видом подростка, путающегося в отцовских штанах... Смешной лапсердак, нелепые пейсы, заячья торопливость, ни на минуту не дающая еврею усидеть на месте... А как смешно и даже гнусно он шепелявит: — Что, еврей, губами мнешь? — "Дурака шашу".
Гуманная русская литература девятнадцатого века, которая постоянно вставала на защиту "маленького человека", на защиту "униженных и оскорбленных", не заметила трагедии народа, задыхавшегося в ограниченном пространстве черты оседлости. Выселения из деревень, ужасы времен кантонистов, ритуальные наветы, голод, нищета и бесправие — все это осталось вне поля зрения русских писателей. "Жиды", "жидки", "жидишки", "жидюги" и "жиденята" — литературные персонажи романов и журнальных статей — были не только смешны, но и жестоки, коварны, злы и трусливы и непременно занимались шпионажем, контрабандой, сводничеством, подделкой монет и прочим недозволенным промыслом. У А.Пушкина в дневнике (при встрече с ссыльным В.Кюхельбекером): "Я принял его за жида, и неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие; я поворотился им спиною..." У А.Писемского в романе: "Ведь они (евреи) мясом, кровью человеческою требуют уплаты себе..." У Н.Некрасова в поэме: "Идеал их — телец золотой, Воплощенный в седом иудее, Потрясающем грязной рукою Груды золота..." У Н.Гоголя в повести: Янкель "уже очутился тут арендатором и корчмарем; прибрал понемногу всех окружных панов и шляхтичей в свои руки, высосал понемногу почти все деньги и сильно означил свое жидовское присутствие в той стране. На расстоянии трех миль во все стороны не оставалось ни одной избы в порядке: все валилось и дряхлело, все пораспивалось, и осталась бедность да лохмотья; как после пожара или чумы, выветрился весь край. И если бы десять лет еще пожил там Янкель, то он, вероятно, выветрил бы и все воеводство".
Только после погромов 1881-82 годов М.Салтыков-Щедрин написал с болью и сочувствием к обездоленным, развивая прежнюю тему: "Что, еврей, губами мнешь?" — Дурака шашу! — То ли дело Дерунов с Колупаевым! Никогда они не скажут: шашу, прямо отчеканят: сосу дурака", — и шабаш! И правильно, и для потехи резонов нет: слушай и трепещи!.. Кому же, однако, приходило в голову указывать на Разуваева, как на определяющий тип русского человека? А Разуваева-еврея непременно навяжут всему еврейскому племени и будут при этом на все племя кричать: ату! Но для Дерунова-еврея есть даже смягчающее обстоятельство: он чаще всего сосет вотще. Ибо как только он начинает насасываться досыта, так тотчас на него налетает ревизия: показывай, жид, что у тебя в потрохах? И всякий, кому не лень, берет оттуда часть. Как все-то разберут — много ли останется?"
И это Салтыкову-Щедрину принадлежат такие слова: "Имеем ли мы хотя бы приблизительное понятие о той бесчисленной массе евреев-мастеровых и евреев — мелких торговцев, которая кишит в грязи жидовских местечек и неистово плодится, несмотря на печать проклятия и на вечно присущую угрозу голодной смерти? Испуганные, доведшие свои потребности до минимума, эти злосчастные существа молят только забвения и безвестности — и получают в ответ поругание".