Йегуда ЭВЕН-ШМУЭЛЬ (Кофман) (1887 —
1976). Философ, писатель и педагог. Репатриировался в Эрец-Исраэль в 1926 г.
Редактор Большого англо-ивритского словаря, комментатор трудов великого
еврейского мыслителя р.Моше бен Маймона (Рамбама) и переводчик книги «Кузари» р.
Йегуды Галеви.
ЙЕГУДА ЭВЕН-ШМУЭЛЬ
Меир ХОВАВ
Как-то Йегуда Эвен-Шмуэль рассказал
автору этих строк о своей давней ночной прогулке по Нью-Йорку с известным
литературным критиком Реуве-ном Брайниным. Это было после Парижа, где
Эвен-Шмуэлю оперировали ногу, но ходьба уже не причиняла ему неудобств.
Эвен-Шмуэль проводил Брайнина до дому, затем Брайнин проводил Эвен-Шмуэля и так,
повторяя все тот же маршрут, спутники ходили по нью-йоркским улицам до
рассвета.
Во время ночной прогулки Брайнин
заметил, что освещенное чердачное окно в Берлине наводит на мысль, что там
рождается симфония бетховенской мощи, новый Гете пишет своего Фауста, или, может
быть, мать успокаивает проснувшегося в слезах ребенка. В Нью-Йорке поздний свет
может, конечно, означать всякое — в том числе и проявление материнской любви, но
гораздо вероятнее, что за окном просто играют в карты…
В Иерусалиме окно в одном из домов
по улице Керен-Каемет в квартале Рехавия часто светилось до трех, а то и до
четырех утра. Ночной прохожий, может быть, знал, а может, и нет, что лампа за
этим окном освещает рабочий стол старца — одного из мудрейших и ученейших людей
своего времени. Что в этот самый момент, может быть, рождаются новые строки его
комментария к трактату «Морэ невухим» Рамбама или беспощадно правится текст его
нового предисловия к книге «Кузари». Или, пытаясь сбросить усталость,
одолевающую тело и душу, старец вспоминает молодость, готовя к печати свои
воспоминания о Бялике и одном из идеологов социалистического сионизма Нахмане
Сыркине. Или беседует с гостем, местным или иностранным, ведь мало кто упустит
возможность посидеть до утра с рабби Йегудой Эвен-Шмуэлем.
Угас светильник его жизни. Уже не
согревает сердца свет, десятилетиями лучившийся из его
окна.
Жизнь Эвен-Шмуэля так богата
событиями и трудами, что плохо поддается изложению. Родился в 1887 году в
украинском городе Балта. Еще юношей отправился в Одессу, в йешиву р.Хаима
Черновица, более известного как «Молодой раввин». Убедившись, что здесь он не
получит ни глубоких познаний в Торе, ни действительно широкого образования,
вернулся домой и стал самостоятельно готовиться в университет. Потом он сдал
экзамены и уехал в Париж. В Париже проучился около двух лет, после чего
возвратился в Россию. Женился, занимался преподавательской деятельностью.
Эмигрировал в Канаду. Там завершил университетское образование, защитил в
колледже Дропси докторскую диссертацию на тему о р.Йом-Тове-Липмане Мильгаузене
— авторе трактата «Сефер ганицахон».
Был одним из основателей партии
«Поалей Цион» в Соединенных Штатах. Организовал семинар «Национал арбейтер
фарбанда» и руководил им. Сотрудничал в журналах «Гаторэн» и «Цукунфт». Быстро
снискал себе славу блестящего лектора, которого охотно приглашали во все концы
Северной Америки. В 1926 году по приглашению Х.-Н.Бялика приехал в Эрец-Исраэль,
чтобы редактировать Большой англо-ивритский словарь в издательстве «Двир». Сразу
же принял активное участие в культурной жизни страны, позднее возглавив отдел
культуры в Национальном комитете (Гаваад галеуми) — исполнительном органе
еврейского самоуправления подмандатной Эрец-Исраэль. Уделяя много внимания
общественной деятельности, продолжал научную работу: издал со своими
комментариями часть трактата «Морэ невухим», собрал толкования «Мидрашей геула».
Был первым редактором Ивритской энциклопедии.
В 1947 году сын Эвен-Шмуэля
Шмуэль-Ашер (Мули) стал жертвой несчастного случая во время учебных сборов в
Пальмахе.
Смерть сына была для Эвен-Шмуэля
страшным ударом, перевернувшим всю его жизнь. С этого момента он замкнулся в
своем доме, бросив все общественные дела. В затворничестве он прожил почти
тридцать лет. Все эти годы были наполнены изучением Торы и научной работой. Он
вернулся к религиозному образу жизни, строго соблюдая религиозные предписания и
заветы.
В те годы он подготовил новый
перевод с арабского на иврит книги «Кузари», за который в 1973 году был удостоен
Национальной премии Израиля. Вышел также новый том трактата «Морэ невухим» с его
комментариями. И этот труд получил высокую оценку — премию им. р. Кука,
учрежденную Тель-Авивским муниципалитетом. И хотя Эвен-Шмуэль говорил, что будь
у евреев монастыри, он ушел бы в монахи, ему по-прежнему нужны были люди — он
любил и ценил общество. Его дом в Иерусалиме стал местом, где встречались самые
выдающиеся умы. У него бывали раввины и ученые, писатели и общественные деятели.
Здесь собиралась и молодежь, которая в поисках учителя жизни открыла для себя
Йегуду Эвен-Шмуэля.
Как-то он рассказал мне о
разговоре, который был у него с одним из его друзей — раввином Клемесом, в
прошлом — раввином Москвы. В иерусалимской синагоге «Йешурун», где оба молились,
Эвен-Шмуэль творил молитву необычно долго, тогда как р.Клемес заканчивал свою
намного быстрее. На вопрос, чем объясняется эта краткость, р.Клемес ответил, что
текст молитвы он произносит слово в слово, однако расширять его, вкладывая в
слова сокровенный кабалистический смысл, не умеет. Оттого и кажется, что молитва
получается короткой. «Но ведь молиться надо за весь еврейский народ, в том числе
за евреев, которые сами не молятся», — сказал Эвен-Шмуэль. «Да, но молитва от
этого не меняется», — отпарировал р.Клемес. И в свою очередь поинтересовался,
почему у его собеседника она выходит такой долгой.
«Потому, — ответил р.Йегуда, — что
я включаю в молитву не только себя, но и всех сынов Израилевых. А кроме того
стремлюсь восполнить те года, что я жил без молитвы». — «В таком случае, —
заметил р.Клемес, — вам никогда не завершить свою
молитву…»
Я присутствовал при кончине
Эвен-Шмуэля. Выслушивая его последние распоряжения, которым предстояло
подытожить все его мирские дела, я вспомнил этот его разговор с р.Клемесом. Мне
кажется, что последние десятилетия долгой жизни Эвен-Шмуэля, наполненные
благословенным трудом, но и муками, и скорбью, прошли под знаком внутренней
потребности замкнуть, завершить весь круг его мнений и дел — всего, чем он жил,
от чего отошел и что продолжало наполнять глубоким смыслом его
существование.
Два события определили его жизнь:
одно — общественное, другое — личное. Попав в Париж, он с присущим ему пылом
увлекся идеями социализма и пацифизма. Он поклонялся Жану Жоресу, зачарованный
его речами. Жореса застрелили. Его убили сразу же после возвращения из Бельгии,
где он встречался с социалистами враждебных стран в надежде положить конец
войне.
До самых последних дней жизни
Эвен-Шмуэль не забыл убийства Жореса. Вера его в социализм не была поколеблена.
Я думаю, можно без преувеличения сказать, что он был одним из последних могикан
социализма в государстве Израиль. Одесса и Париж времен его молодости произвели
полный переворот в его взглядах. Склонность к сильной вере, заложенная в самой
его натуре, заставила его уверовать и в человека как такового. Эта вера стоила
ему потом многих разочарований.
Он верил в идеи, которые
исповедовал, в том числе в социализм с его программой исправить мир и создать
братство людей. У него на глазах и эта надежда разлетелась вдребезги: социалисты
начали стрелять друг в друга, превратились в отъявленных шовинистов. Тот, кого
он считал своим идеалом, — Жан Жорес — человек, соединявший в себе и идею, и
веру, и эстетику, — был убит.
Эвен-Шмуэль не отступился от
социализма, но в душе у него обозначилась первая трещина. Обманули люди — идея
не пошатнулась. И он без устали работал на благо «трудящейся Эрец-Исраэль» —
того самого рабочего сионистского движения, которое не вспомнило о нем и в час
его смерти: Эвен-Шмуэль верил, что в новом еврейском обществе в Эрец-Исраэль
идея сольется с человеком.
И тут на него обрушилась гибель
сына.
Мули пошел служить в Пальмах, когда
отец находился в Южной Африке, куда был направлен на работу Еврейским
национальным фондом (Керен каемет). Когда срок службы сына истек,
Эвен-Шмуэль попросил демобилизовать его, чтобы Мули мог продолжать учебу. «У нас
нет привилегий», — таким был ответ сотоварищей Эвен-Шмуэля по партийной идее.
Когда же сына, наконец, освободили и он собрался уехать в Иерусалим, ему
зачем-то предложили провести еще одну, последнюю тренировку по метанию ручной
гранаты. Гранаты, которая оборвала его жизнь.
С этого момента Эвен-Шмуэль
прекратил отношения со средой, идеи которой разделял. И опять-таки он изверился
не в идее, а в проводивших эту идею людях. И замкнулся в себе, погрузившись в
свой мир и свои книги.
К близким, отнятым у него смертью,
он относился так, словно они не умерли, — словно их существование продолжается —
только в некоем ином измерении. «Имя сына я произношу, не сопровождая его
словами зихроно ливраха (благословенна память его) — для меня он все еще
тут», — сказал Эвен-Шмуэль, когда я заговорил с ним о покойном Мули. А по поводу
пасхального сэдера, который в силу ряда обстоятельств был вынужден
справлять в одиночестве, заметил: «Вы напрасно из-за этого расстраиваетесь, я
был в превосходном обществе», — он обвел рукой фолианты и многочисленные издания
«Гагады». И стал излагать философские идеи, которые пришли к нему в ночь
одинокого сэдера.
Памяти сына и его невесты Зогары
Левятовой, через полтора года после смерти Мули погибшей в авиационной
катастрофе на Войне за независимость, Эвен-Шмуэль посвятил замечательные книги
воспоминаний. Он издал и мемуары своего отца р. Шмуэля
Кофмана.
Среди постоянных посетителей его
дома были друг Эвен-Шмуэля журналист Йегошуа Редлер-Фельдман, писавший под
псевдонимом раби Биньямин, и раввин Хаим-Йегошуа Косовский, составитель
конкорданции к Мишне и Талмуду. Часто бывали у него и президенты Израиля — Ицхак
Бен-Цви и Залман Шазар. Шазар в посвящении к книге «Ор ишим» назвал Эвен-Шмуэля
другом и духовным наставником. Эвен-Шмуэль был дружен и с писателем Элиэзером
Штейнманом. Но особенно дорожил он близостью к Бялику.
О Бялике он рассказывал мне много.
Приведу лишь одну такую историю, которая интересна еще и тем, что к ней
причастен другой близкий приятель Эвен-Шмуэля и тоже поэт — Хаим Граде.
Последний высоко ценил Эвен-Шмуэля, часто бывал у него и оживленно с ним
переписывался.
Однажды Граде пришел к нему в
рабочий час, и все мы из кабинета перешли в гостиную. Налили по рюмке — и
потекла беседа. С одной стороны — гость с его вулканическим темпераментом, с
другой — хозяин с его тихой и мудрой кротостью старого человека. Переходя от
темы к теме, дошли до Бялика. Тут Эвен-Шмуэль и рассказал эту
историю.
Как-то Эвен-Шмуэль и Бялик
несколько часов гуляли ночью по берегу моря в Тель-Авиве. Говорили о том, о сем,
пока разговор не коснулся Моше Мендельсона. Тут Бялик вдруг остановился у
фонарного столба и в сердцах стукнул по нему кулаком: «Библию дал нам этот
горбатый? Библии у нас не было? Подарил бы нам эстетику — сэкономил бы
полтораста лет!»
Услышав это, Граде вскочил со стула
и тоже грохнул по стене так, что я думал, дом обвалится. «Я тут ходил от
человека к человеку, — завопил он, — пытаясь понять, каким был Бялик. Вы мне его
подарили!»
Когда появился первый том «Морэ
невухим» с комментариями Эвен-Шмуэля, автор сделал нечто весьма для него
характерное: положил эту книгу к надгробию Бялика. По-моему, при жизни поэта он
обещал это сделать…
Часто рассказывал Эвен-Шмуэль и о
Нахмане Сыркине. Однажды в Нью-Йорке, когда Эвен-Шмуэль работал в публичной
библиотеке, к нему подошел Сыркин и попросил на минутку выйти из зала.
Эвен-Шмуэль, понятно, решил, что у Сыркина к нему очень важное дело, коль скоро
тот попросил срочно отложить работу. Каково же было его изумление, когда в
коридоре Сыркин его спросил:
— Какую книгу вы считаете самой
значительной из всего, что написано за последнее столетие?
Эвен-Шмуэль думал, что собеседник
имеет в виду «Капитал» Маркса, работы историка Греца или что-нибудь еще в этом
роде. Но Сыркин снова его огорошил, объяснив:
— Разумеется, это книга
Шимшона-Рефаэля Гирша «Девятнадцать писем». Эвен-Шмуэль рассказывал и о кончине
Сыркина. Перед смертью Сыркин позвал раввина и вместе с ним прочел покаянную
молитву. Последним из друзей расстался с ним Эвен-Шмуэль. В день смерти самого
Эвен-Шмуэля, вернувшись из его дома, я заглянул в свою записную книжку и
обнаружил, что в описании его последних часов невольно повторил рассказ
Эвен-Шмуэля о смерти Сыркина.
Эвен-Шмуэль вспоминал, что Сыркин,
чувствуя приближение конца, потребовал, чтобы врач сказал, сколько ему осталось
жить. Врач стал его успокаивать, пытался сменить тему. «Доктор, — сказал Сыркин,
— вы говорите не просто с больным, вы говорите с Сыркиным. Скажите мне
правду.» Узнав, что остались считанные дни, Сыркин пригласил друзей,
чтобы попрощаться, и при этом имел вид человека, которому предстоит переезд с
квартиры на квартиру.
Так, буквально так, было и с
Эвен-Шмуэлем. Он послал за мною, приветливо поздоровался, слегка приподнявшись
на подушках, и с характерной для него торжественностью стал диктовать список
различных дел, которые следовало привести в порядок.
Я был потрясен, когда понял, что
его обычная, несколько церемонная манера не есть что-то внешнее, воспитанное им
в себе, а свойство натуры. Даже глубокий обморок, от которого он едва
очнулся, ничего не изменил. Мысль его была ясной, слова — четкими, выстроенными
в безукоризненно точные строфы.
Начал он с шутки: «Ну, рассказывали
вам про то, какие великие чудеса я тут творю?» Покончив с делами, он стал
жаловаться на врачей. Треть жизни прожил он поборником вегетарианства.
Вегетарианства особого, суровейшего толка, которое исключает не только
употребление пищи животной, но даже растительную и молочную пищу дозволяет есть
исключительно в сыром виде. Теперь его кормили лекарствами, прием которых
противоречил его принципам. По этому поводу он процитировал Рамбама и, явно имея
в виду врачей, заметил — перейдя с иврита на идиш, — что Рамбам тоже кое-что
понимал в медицине. Затем он посоветовал мне читать толкования р. Яакова Эмдена,
попросил передать приветы родственникам и закончил: «Теперь я могу лечь. Пойдите
в другую комнату и подождите Шрагая».
Шломо-Залман Шрагай (один из вождей
религиозного течения в сионизме) скоро пришел. Однако к тому времени больной
снова впал в беспамятство. Постепенно собрались друзья. У них возникли
сомнения относительно связанных с этим часом религиозных предписаний.
Поэтому я послал за нашим общим с Эвен-Шмуэлем другом — раввином Йегудой
Амиталем, главою йешивы «Гар-Эцион».
Позже все мы в глубоком молчании
собрались у постели больного, и Эвен-Шмуэль говорил о религии, развивал идеи
сурового вегетарианства — все это напоминало привычную для дома р. Йегуды
Эвен-Шмуэля сцену в его гостиной. Не хватало лишь рюмок и традиционного
пожелания лехаим.
Расстались мы с ним в полной
уверенности, что и на этот раз он преодолеет свой недуг. Кстати, на прощанье
этот убежденный пацифист не позабыл «всыпать» р. Амиталю за его «выдумку» —
йешивот гесдэр, где, как неодобрительно заметил Эвен-Шмуэль, молодых
людей, желающих всю свою жизнь посвятить изучению Торы, обучают
«пальбе».
После тяжелой ночи он снова пришел
в себя и обратился к присутствующим с речью, пересыпанной цитатами из Торы и
религиозных книг. И так он скончался.
В свой последний день, решив, что
доставляет окружающим слишком много хлопот и их страшит приближающаяся развязка,
он сказал на идиш: «Я не из пугливых». И перешагнул из мира в мир, как человек,
переехавший с одной квартиры на другую. Ушел к родным и близким, с которыми
столько лет жил в стенах своего одиночества.
О МУЛИ И ЕГО РЕЛИГИОЗНОМ
ВОСПИТАНИИ
Йегуда
ЭВЕН-ШМУЭЛЬ
На второй год детского сада (1932
год) Мули освоил первые представления о мире религии и истории своего
народа.
Он очень любил синагогу «Меа
шеарим», куда я брал его с собой по субботам и праздникам. Очень любил
религиозные предписания, принятые в нашем домашнем укладе. Во время зажигания
субботних свечей он пускался в веселый пляс; выстраивал нас в «большой хоровод»,
с огромным увлечением распевая с нами Баа шабат — баа менуха («Пришла
суббота — пришел отдых»), а затем с песней и весельем вертелся с сестрой в
«малом хороводе». Люди, которым случалось бывать у нас в этот час, — в их числе
И.- X. Равницкий с сыном Элиягу, — не
могли отвести глаз от этой замечательной картины.
В том году мы, все трое — я, его
мать и сестра — были поражены глубоким впечатлением, которое произвел на него
обряд зажигания первой ханукальной свечи. Был в этом первозданный религиозный
энтузиазм в самом чистом и лучшем виде.
Имя Бога всегда присутствовало в
его чувствах и мыслях. Не раз мы пробовали объяснить себе смысл одного его
замечания: «Меня Бог сделал еще до того, как Он сделал тебя и маму, — сказал
однажды Мули, — меня Он сделал сначала». Мне подумалось, что в него переселена
душа раби Нахмана из Брацлава.
В ту же пору в нем обнаружились и
первые ростки ощущения своей принадлежности к еврейскому народу. «У папы есть
книги на иврите, английском и греческом», — как-то сказал он своей сестре. На ее
вопрос, что это за греческий язык, он ответил: «Язык греков, которые разрушили
наш Храм».
Уже тогда он любил сидеть и
слушать, как я занимаюсь с его сестрой недельной главой Торы. То, что уловил, он
потом пересказывал маме.
(1932 г.)
Когда он закончил первый класс, мы
с женой решили перевести его в ремесленное училище «Бейт хинух леялдей
гаовдим». Рассуждали мы так: мальчик очень развит — одни лишь школьные
занятия скоро ему наскучат. Будет только полезно, если часть своего времени он
посвятит труду и ремеслу
и будет жить в среде своих
сверстников. Для его религиозного воспитания, считали мы, достаточно влияния
нашего домашнего, традиционного, уклада; с другой стороны, наш дом не настолько
ортодоксален, чтобы отправить его в школу религиозного движения «Мизрахи». Что
касается нерелигиозных школ, то в те годы они вопреки собственному желанию и
направлению своей пропаганды, поставляли немалую часть своих питомцев правым
молодежным организациям, которые стали возникать в то время. Мы боялись, как бы
и наш сын не попал под их влияние, которое мы считали дурным. Скажу снова, что
воспитание в духе общественных идеалов было для меня подлинно еврейским
воспитанием. По-моему, нерелигиозным школам следовало бы перенять идеи, на
которых строилось училище «Бейт хинух», и положить их в основу воспитания всех
еврейских детей. Мы стремились, чтобы наш ребенок рос среди детей из бедных и
трудовых семей. Кроме того, нам хотелось поместить нашего маленького горожанина
в полудеревенскую местность, чтобы приблизить его к природе и обогатить его
восприятие мира.
(1934 г.)
Естественно, мы стали советоваться
по поводу того, где ему лучше продолжать учебу. Впервые мне не удалось настоять
на своем: я очень хотел отправить его в йешиву на несколько лет — на два
года по крайней мере. Его мать, однако, не была к этому расположена. Может быть,
в конце концов она и согласилась бы со мной, но тут сам он решительно
воспротивился: нет! Он хочет учиться в районе Бейт-Гакэрем — в очень популярной
у его сверстников тамошней средней школе.
Принуждать я его не хотел,
переубедить — не смог. Пришлось таким образом обратиться к д-ру Акиве (Эрнсту)
Симону, который заведовал этой школой. Он принял сына с распростертыми
объятиями. Прочитав несколько его сочинений, он освободил Мули от экзаменов и
предложил предоставить ему школьную стипендию.
На себя я взял завершение
талмудического образования Мули. Он, со своей стороны, захотел ежедневно брать у
меня уроки во время летних каникул. Мы учили с ним Талмуд (весь трактат
Бава-Кама с комментариями Тосафот и целые главы трактата Брахот), прошли трактат
«Авот дераби Натан». По субботам читали недельные главы Торы с комментариями
Раши и Ибн-Эзры, не забывая и о других книгах Танаха.
(1940г.)
Занятия шли нормально. По субботам
— недельная глава Торы и толкования великих комментаторов. Как и прежде, изучали
Талмуд с Тосафот. Он самостоятельно изучал ежедневно по листу Талмуда с
комментариями Раши и Тосафот. Мы продолжали заниматься и мидрашистской
литературой. Я ввел его в новые сферы учения, ознакомил с сущностью масоры —
традиционных указаний, как именно следует читать и понимать священные
тексты. Заглядывали мы и в произведения Гаонов; читали отдельные главы книги
«Зогар», подробно останавливались на сложных проблемах трактата «Морэ
невухим».
Все это время в нем не ослабевала
привязанность к еврейским традициям. По субботам он с большой охотой ходил в
синагогу, молился, слушал Тору, внимал комментариям к Торе и молитве. Стоило
обратить его внимание на какую-нибудь тонкость в Ибн-Эзре, и он с увлечением
погружался в толкование, выискивая интересные повороты мысли и делясь со мной
своими находками. Из молитвенника, составленного в XIX в. Зелигманом-Ицхаком Бэром, он
без устали черпал остроумные комментарии и всякого рода грамматические
новшества. Мули усваивал их сразу и делился с другими. В сборниках молитв на
праздники (махзор} Редльгайма он изучал предисловия Б.-З.Гай-денгайма и
его объяснения самых труднодоступных текстов. Не было такой строфы духовного
гимна, которую Мули не осилил бы и не постарался уяснить себе до конца. Порой он
пополнял чужие объяснения собственным толкованием и делал очень меткие
замечания, проливая свет на запутанную проблему.
Однажды его с группой товарищей
пригласили на радиопередачу, которая должна была состояться после полудня в день
праздника. В проходной дежурный попросил их расписаться в журнале пропуска (это
было в эпоху британского мандата, когда из-за бесчинств арабов меры
предосторожности соблюдались неукоснительно). Кто-то из пришедших успел
расписаться. Но когда очередь дошла до Мули, он заявил дежурному: «В праздник не
пишу!» Дежурный настаивал, ссылаясь на распоряжение властей. Тогда Мули сказал,
что не примет участия в передаче, повернулся и ушел. Дежурный кинулся за ним,
вернул и разрешил не расписываться. Примеру Мули последовали и другие участники
передачи.
(1942 г.)
ИЗ ПИСЕМ Й.
ЭВЕН-ШМУЭЛЯ
С Божьей помощью, ночь на пятницу,
шестой день месяца тамуз, год 5703 от сотворения мира. Кейптаун, Южная
Африка.
…Между прочим, моя «набожность»
оказалась здесь камнем преткновения: еврея, который не ездит в субботу, считают
отшельником… На еврея, который не употребляет в пищу трефного, смотрят уже как
на упрямца… А кто по субботам ходит молиться, тот и вовсе чудак: по субботам
(главным образом, вечером в пятницу) все едут в кинематограф (обычай, можно
сказать, священный, вроде обыкновения на исходе субботы играть в карты)… Я,
разумеется, прочитал им мораль; забыл, по-видимому, наставления блаженной памяти
мудрецов наших: «Насколько должно произносить слова, которым внимают, настолько
не следует говорить слово, которое не слушают»… Однако, может быть, есть повод
и для надежды: в результате моих бесед культурная жизнь здесь несколько
оживилась. Поживем — увидим.
(1943 г.)
С Божьей помощью, ночь на двадцать
третий день месяца менахем-ав, год 5703 от сотворения мира. Йоханнесбург, Южная
Африка.
Местные газеты подхватили фразу,
сказанную мною на одной из лекций: «Вы — добрые сионисты, но отнюдь не добрые
евреи.» В самом деле, надо признать, что, если б не сионизм, еврейство здесь
изничтожилось бы само собой при таком образе жизни — без Торы, без ивритской
книги в доме, без субботы и праздников, без еврейских традиций — короче, всего
того уклада, что в большей мере сохранил нас, чем мы сохранили его. Может быть,
теперь в жизни местной общины что-то да изменится. Поживем —
увидим.
(1943 г.)
ЗОГАРА В ДОМЕ
ЭВЕН-ШМУЭЛЕЙ
Ярким событием в жизни Зогары было
празднование в нашем доме субботы: кидуш, субботние песнопения, беседы на
религиозные темы и — на исходе субботы — гавдала. Зогару пленили
традиционные обычаи и их смысл, о котором мы с сыном ей рассказывали. Из ее
записок мне теперь известно, что привязанность к субботнему дню была сильна в
ней с детства и укрепилась в юности: она всегда тепло вспоминала субботу в
кибуце, а потом в молодежном движении. Но особенно она дорожила субботним днем в
кругу семьи: этот день был целиком отдан духовным
запросам.
КЕМ БЫЛ РАМБАМ ДЛЯ ЕВРЕЙСКОГО
НАРОДА
(Из предисловия Эвен-Шмуэля к книге
«Морэ гевухим»)
…Но особенно глубоким и
поразительным было влияние Рамбама и его книги «Морэ невухим» в новое время. Тем
более поразительным, что речь шла о Поколении, отмеченном печатью заблуждений,
метаний и раскаяния. В пору ухода евреев из-под сени религии и традиций в
объятия западноевропейского просвещения, при Мендельсоне и его последователях,
во времена борьбы вокруг проблемы эмансипации фигура «наставника заблудших»
высилась подобно знамени на вершине одинокой горы, не позволяя бегущим от своего
народа — лучшим среди них! — перейти последнюю черту. «Обратитесь ко мне и
спасайтесь!» — взывал глас «наставника». И многие вняли этому призыву, вернулись
и отдали лучшие силы главным вопросам: «Кто мы? Что наша жизнь? В чем наша
заслуга?»
МНОГИЕ ВНЯЛИ ЗОВУ И ВЕРНУЛИСЬ К
ВЕРЕ
Меир
ХОВАВ
Йегуда Эвен-Шмуэль не сформулировал
свое кредо на бумаге. Приведенные нами отрывки рисуют картину дома, живущего
еврейским традиционным укладом. Однако от этого до полного соблюдения
религиозных заветов — дорога еще далека: писать в праздник — нельзя, но
участвовать в радиопередаче — можно…
Возвращение Йегуды Эвен-Шмуэля к
традиционному иудаизму было процессом длительным. Решающую роль в нем, по словам
самого Эвен-Шмуэля, сыграл Рамбам. Эвен-Шмуэль посвятил свою жизнь переводу и
объяснению философской книги Рамбама «Морэ невухим». Однако Рамбаму же
принадлежит и многотомный труд, кодифицирующий еврейское религиозное право
(галаха) — «Яд гахазака». Но можно ли разграничить эти два творения:
принять «Морэ невухим», не принимая того, к чему обязывает «Яд
гахазака»?
Дочь Эвен-Шмуэля Брурия описала мне
трансформацию уклада в доме отца; в возвращении отца к религии она тоже видит
процесс, а не единовременное, как полагают многие, событие — результат
откровения, якобы посетившего Эвен-Шмуэля после гибели его
сына.
По сути, процесс этот начался со
смертью жены. В письмах того времени перед датой стоит аббревиатура слов
беэзрат Гашем — «с Божьей помощью» — обычная фраза, которой религиозные
евреи начинают письмо. Тогда же Эвен-Шмуэль стал регулярно ходить в синагогу с
сыном. Когда же сын погиб, обращение отца к религии стало окончательным. Поиски
пути завершились принятием воли Господа, подчинением законам
религии.