В тюрьме

За пребывание в Шпалерке – хвала Б-гу, вспоминает Ребе. Я подчеркиваю – хвала Б-гу. Да, страдания были ужасными, но, я повторяю «слава Б-гу», что они имели место, и я прочувствовал их до последней косточки. Неверно говорят: «до кончиков волос» – волосы бесчувственны; именно каждая косточка выстрадала. То была ужасная боль: и от личных страданий, и при виде того, как убивают других.

Мне очень дорог тот период. Я сидел в темной камере, где день не отличался от ночи. И только по команде «подъем», которую отдавали в определенное время, можно было догадаться о наступлении времени «шахарит» – утренней молитвы.

У заключенных нет часов, день их делится на периоды между командами. Наше утро начиналось в 6.30 от громкого крика «подъем!» При этом не встают, а вскакивают, потому что сразу же открывается глазок в дверях, и горе заключенному, если остался он на нарах или лежит на полу.

Час спустя, в 7.30, щелкает один из замков на окошке двери в тюремную камеру. Это сигнал: «приготовиться к получению хлеба!» Сокамерники выстраиваются у входа и ждут, когда скрипнет второй замок.

Открывшееся окошко – большое событие в жизни арестанта. Не потому, что дают ему хлеб – мы не голодали, ниже я подробнее расскажу о питании в тюрьме в ту пору. Через окошко заключенный видит, пусть неприятное и недоброе, однако, новое живое лицо. И в этом крохотном разнообразии уже огромная радость. Ну, а если повезет, если надзиратель случайно отодвинется в сторону, и покажется за его плечом кусочек внешней крепости, либо коснется лица легкое дуновение ветерка с воли – это радость двойная.

Проходит еще час, и в 8.30 выкликают: «приготовиться к приему кипятка!» Эту команду мы слышим дважды (второй раз – между шестью и семью часами вечера) и всякий раз ждем ее с нетерпением и страхом. Нетерпение понятно – только что съеден всухомятку кусок черного хлеба, а страх... «Казенное» имущество каждого – деревянная ложка, алюминиевая тарелка и большой алюминиевый кувшин с толстой ручкой, которая спасает от ожога, когда наливают в кувшин крутой кипяток. Но садизм – вторая натура наших двуногих мучителей. Показать свою власть, унизив человека, причинив ему боль, например, ошпарив ему руки, – любимое развлечение надзирателей, разрядка их примитивно-садистских инстинктов. Вдруг, безо всякого объяснения, они запрещают держать кувшин за ручку, и заключенные кричат от боли, но терпят. Иначе вообще не получишь воды, а она так хороша – приятно-обжигающая, чуть сладковатая... Ее дают только в собственные руки. И, когда после трехдневной голодовки я отказался подняться с нар, тюремщики спокойно оставили меня без воды.

В час дня и пять вечера заключенных кормят, о чем ниже; в остальное время они предоставлены сами себе. Могут обмениваться воспоминаниями, думать свои думы или читать. Каждые две недели арестантам выдают по две-три книги. Как правило, все это литература коммунистического толка, но отказываться нельзя и просить на выбор тоже нельзя, вернее сказать, бесполезно.

Делать какие-либо записи для себя запрещается строжайше. Но существует ежедневный, официально дозволенный письменный час, когда выдают клочок бумаги и ручку для «высочайших», так сказать, прошений: начальнику отделения, следователю, защитнику или врачу. Раз в две недели можно написать короткое письмо родным и в тот же день получить от них весточку. Вся эта переписка, естественно, совершенно открытая, более того, заключенных строго-настрого предупреждают, о чем можно и о чем нельзя писать. По правде сказать, единственная дозволенная тема – здоровье узника, но упаси его Б-г пожаловаться на медицинское обслуживание. Обучить цензурным правилам арестантов труда не составляет, иное дело их родственники: нет-нет, да и прибавят лишние «неположенные» слова. В этом случае цензура не мучается головной болью, ничего не вычеркивает, а просто-напросто конфискует подозрительное письмо.

И, наконец, раз в неделю, по средам, пишут деловые записочки близким. В этот день заключенный отправляет домой нижнее белье для стирки и пустую посуду, в которой получил предыдущую продуктовую передачу. К такой посылке положен список-перечень посылаемого, с приложением лаконичной просьбы: нужно то-то и то-то из еды и одежды. От щедрот администрация позволяет добавить – здоров или болен, предпочтительнее, конечно, здоров, потому что больных в тюрьме не жалуют, а к здоровью заключенных относятся безразлично.

Формально заключенным обеспечена постоянная медицинская помощь. В тюрьме есть врач, и единожды в месяц, по расписанию, ведут к нему на осмотр. Но если арестанту нездоровится, то как бы он ни занемог, немедленной помощи все равно не окажут. Заболевший обязан подать прошение на имя начальника отделения, тот перешлет его в центральную контору, там рассмотрят и учтут в порядке неторопливой очередности... Короче, обычная бюрократическая канитель, которая быстрее, чем в три дня, не раскручивается. И бывает, к врачу уводят выздоровевшего, либо врач приходит в камеру, когда уже не в силах помочь...

Засыпает тюрьма в 10.30 вечера. «Ложись спать! – идет вдоль камер надзиратель. – Отбой!» Тут уж мешкать никак нельзя, по вечерам тюремщики злее всего и за минутное промедление готовы отправить в карцер. Надо сказать, что ночной дежурный – полный хозяин над заключенными и волен по своему усмотрению вершить самосуд немедленно, без санкций начальника отделения. Может и эта малая власть их пьянит, но расправа за малейшее неповиновение или нерасторопность следует незамедлительно. Самое легкое из таких наказаний – карцер, ночь в темном, сыром подвале с затхлым воздухом, в компании крыс и кишащих под ногами червей.

По мнению тюремщиков, карцер – наказание незначительное, безобидное, эдакий тонкий намек воспитательного характера, вроде легкого шлепка, которым взрослый награждает ребенка. Но я приведу здесь рассказ своего соседа по камере, которому (и соседу, и рассказу) у меня нет оснований не доверять.

Этот человек прост, несколько наивен и совершенно не способен на выдумку – да у него и не хватит на это ума. О своей жизни он рассказывает абсолютно правдиво, без малейшего желания приукрасить или преувеличить. Так же безыскусно повествует он о событиях своего первого тюремного дня:

– Привели меня сюда, – говорит С., – в камере ни души, один я, одиночка, а правил тюрьмы не знаю. Ну, спать велят, а какой тут сон, раз в тюрьму попал, спать не хочется. Сел на койку и закурил. Дежурный в окошко глянул и говорит так зло – ложись! Ну, я его, как принято, по-матерному... Докурить не успел, дверь открывается, заходит надзиратель, давай, говорит, за мной.

– Поднялся. По каким-то лестницам пошли, потом, гляжу, подвал. Он одну дверь отпирает, заходи, говорит. Думаю, он за мной, а дверца – хлоп – и темно, хоть глаза выколи.

– Ступил я шаг и чуть не упал – ну, чисто в коровнике, трясина под ногами до щиколотки. Воздух душный, вонища. Зажег спичку, смотрю – батюшки мои, погреб, ну, аршин[28], может, на пять. Стены сырые, течет, а под ногами черви – длинные, мерзость такая, белые и черные.

– Спичка погасла, ну, думаю, с места не стронусь, как встал, так хоть всю ночь простою. Да не тут-то было. Крысы там здоровенные, по ногам шастают, а стукнешь – визжат, кидаются. Ну, просто страх Г-сподний, я и давай руками, ногами махать. Веришь ли, может и часа не прошло, а замучатся, кажется ночь на исходе...

– А пожрать не давали? – поинтересовался К.

– Не-е... Да и какое... там жрать не хочется. И курить не хочется. Ничего не хочется... Вдруг, слышу, дверь отпирают. Все, думаю, конец, отсюда на расстрел. Кричит: «Выходи!» А куда выходить-то, кругом темень темная. «Ничего не вижу», – говорю. Тогда он свет зажег. Осмотрелся хорошенько, поверишь, еще страшнее стало. Это ж не погреб даже – яма зловонная, хотя и койку железную теперь углядел, ну, такую, как здесь...

– Давай, чего встал?! – начальник гавкает; тут уж я ждать себя на заставил. Вышел, стою и дрожу. «Ступай на лестницу», – говорит. «Слава Тебе, Г-споди, думаю, кажись не на расстрел».

– Ну, – говорит он мне, – успокоился? Будешь теперь знать, как с начальством здороваются?

Я молчу, головой киваю.

– Ты, – говорит, – теперь заключенный, я – твой начальник, а начальство нельзя материть. Понял?!.. Ну, иди спать. Будешь спать?

– Буду, – отвечаю, – обязательно, ваше благородие, буду.

Тюх да тюх, как он врежет мне с двух рук по физиономии. Тут я совсем обалдел, почему, за что – не знаю.– Какое я тебе благородие, – орет. – Мерзавец ты, белый слуга, шпион... Да я тебя на трое суток сюда заколочу, если трех часов не достало.

– Батюшка ты мой, голубчик, – я уж и знать не знаю, что тут говорить положено, только причитаю, – миленький ты мой, господин начальник, век тебя слушать буду...

Как он мне трижды по физиономии-то – тюх! Больно – страсть, зубы языком щупаю – шатаются, из носа кровь течет. А все ж стою, держусь, как перед начальником стоять положено. Я человек бывалый, дисциплину солдатскую знаю. Четыре года государю послужил. И на японской был, и генералов видел. Порядок есть порядок, дисциплина – дело нешутейное, ты хоть сдохни, а солдатом верным оставайся. Так нас в старое время учили, не то, что мальчишек нынешних, которые только водку пить горазды, да языком болтать направо и налево, а толку в них никакого.

– Какой я тебе господин?!.. «Товарищ» нужно говорить, теперь господ нет – все товарищи.

– Хорошо, – отвечаю, – товарищ. Больше не буду. Тут он меня опять два раза двинул. Спасибо, не в лицо, а в грудь.

– Какой я тебе товарищ! Нельзя так начальника называть. Не забывай: ты – заключенный, я – твой начальник. Так и говори впредь – «товарищ начальник»...Как повел он меня обратно, тут я маленько и ожил: снова спать хочется и курить хочется, только губы разбитые болят, и нос, и зубы. Иду и про себя повторяю: «Товарищ начальник, товарищ начальник». Боюсь – не забыть бы, а то плохо будет... Ах, как приятно было в камеру вернуться, да на свою коечку лечь!..

Примечания

[28]  Аршин – старинная русская мера длины, равная 0.71 метра.

Запись опубликована в рубрике: .