Иудаизм онлайн - Еврейские книги * Еврейские праздники * Еврейская история

Часть четвертая (3)

Я заставил Иегуду лечь спать, закрыл дверь и поставил двух часовых следить, чтобы его никто не тревожил. Робко занималось утро, и нежная розовая полоска зари окрасила небо на востоке, где был наш священный город, и бросила розовый отсвет на наши высокие, плодородные террасы.

По влажной от ночной росы траве я пошел к оливковой рощице, где когда-то мы с Рут лежали в объятиях друг друга, и разостлал там свой плащ и лег, ощущая своим усталым телом родную землю.

Я был счастлив — я, Шимъон. Шимъон, которого называли железной рукой и железным сердцем, я, ничтожнейший и недостойнейший из сыновей Мататьягу, одинокий, бесстрастный, бесцветный труженик, — я был счастлив так, как, мне казалось, я никогда уже не буду счастлив.

Впервые за много лет в сердце у меня был мир, и ядовитая горечь испарилась из моей души. Воспоминания мои были радостны, и я лежал там, рядом с мертвыми и рядом с живыми, и это успокаивало меня.

Демоны более не смущали меня, и ненависть перестала меня разъедать. Суровый и властный старик адон спал спокойно, и так же спокойно спала высокая, прекрасная женщина, которая владела моим сердцем, как не владела и не будет владеть ни одна женщина на земле, — женщина, которая целовала меня и отдала мне свою душу. Наверно, я немного задремал в то прохладное утро, овеваемый свежим ветерком, ибо мне показалось, что в одно и то же время я и грежу и вспоминаю, и в грезах и воспоминаниях моих была древняя-древняя земля Израиля, которая взрастила такой странный народ — нас, евреев. И слова утренней молитвы звучали во мне, как благословение :

«Как прекрасны шатры твои, о Яаков, жилища твои, о Израиль!»

Эти слова повторял я снова и снова, пока дрема не одолела меня и не превратилась в глубокий сон. А когда я проснулся, яркое солнце било мне в глаза.

Никанор повел свое войско из девяти тысяч тяжеловооруженных наемников прямо на Модиин, через долины — по той дороге, по которой мы в детстве ходили из Модиина в Храм вместе с адоном.

Греки вышли из Иерусалима ранним утром, и хотя наши высланные им навстречу двадцатки лучников всю дорогу но давали им покоя, обстреливая их с горных кряжей, наемники неумолимо продвигались вперед, подняв и сдвинув щиты. От Иерусалима до Гибеона и до Бет-Хорона шли они, непрерывно осыпаемые тонкими, смертоносными кедровыми стрелами, и Никанор в этот день на своей шкуре понял, что имеют в виду греки, когда они говорят о беспощадном «иудейском дожде». Наемники шли, оставляя за собою бесчисленные трупы.

Однако Никанор не остановился, не свернул в сторону. По пути он сжигал опустевшие деревни. В Бет-Хороне он устроил ночной привал, но всю ночь наши стрелы свистели над греческими шатрами, и наемники не спали всю ночь. А утром, раздраженные и разозленные до предела, они стали спускаться вниз в долину, по направлению к нашей деревне. За три мили от Модиина, где мирный ручей течет по долине вдоль дороги, окаймленной с обеих сторон отвесными холмами с террасами, заросшими сухим кустарником, мы перегородили дорогу высоким валом.

Мы применили наш старый метод ведения боя, но для Никанора он был нов. Каждая теснина в Иудее — это смертельная ловушка для врага, и целое поколение наемников уже нашло смерть на земле Иудеи. Но Никанор пошел прямо в теснину, прямо в приготовленную для него ловушку. Впрочем, что он еще мог поделать? Мы стояли у него на пути, и ему оставалось одно из двух: либо смести нас с пути, либо вернуться в Иерусалим, — если бы ему удалось туда добраться. Он решил смести нас с пути.

За валом мы поставили восемьсот наших лучших воинов с копьями, мечами и молотами. Остальные рассеялись по холмам, вооружившись ножами, луками и колчанами с короткими, тонкими стрелами, острыми, как иглы. Вал был построен из камней, земли н ветвей, восемь локтей в высоту и двадцать в толщину — это была не такая уж неприступная стена, но первый напор врага она сдержать могла. Наши люди притаились за валом, а перед ним встали Рувим, Иегуда и я.

Мы смотрели, как, спускаясь по дороге, к нам приближается огромная, звенящая металлом орда наемников, заслонившись сомкнутыми щитами и выставив длинные копья. Они заполнили в теснине пространство шириной в добрую сотню ступней, они перешли ручей, они двигались по склонам холмов, и то и дело кто-нибудь из наемников, пораженный стрелой в щеку, или в глаз, или в шею, застывал на мгновение, удерживаемый в стоячем положении плечами своих товарищей, а потом падал наземь, под подкованные подошвы шагающего войска.

Когда наемники достаточно приблизились, нам стали хорошо видны их разъяренные, грязные, лоснившиеся от пота лица, и мы почувствовали, чего это им стоило — прошагать много часов под жгучим иудейским солнцем, неся на себе восемьдесят фунтов горячего металла. И утренний ветер, казалось, доносил до нас тошнотворный запах их немытых тел и кожаных портупей. Звон металла наполнил теснину, смешиваясь с дикими кличами наших лучников, грохотом камней и обломков скал, катившихся сверху, воплями раненых и стонами умирающих и яростными арамейскими ругательствами наемников.

А затем всего лишь локтях в пятидесяти от нас они вдруг остановились. Лишь пятеро шагнули вперед, один из них был Никанор, и он выступил еще немного вперед, подняв кверху руку — и шум сразу же затих, и дождь стрел прекратился.

— Хочешь поговорить, Маккавей? — прокричал Никанор.

— Не о чем нам говорить! — ответил Иегуда холодным и резким голосом.

— Маккавей, ты убил Аполлония, а он был моим другом! Ты коварно заманил его в свою грязную еврейскую ловушку и убил его. Разве не так, Маккавей ?

— Я убил его! — сказал Иегуда.

-Так вот, еврей, я даю обет! Я даю обет, что убью тебя своей рукой, и я прорвусь через этот перевал и очищу его от еврейской швали! И на каждом оливковом дереве в Иудее будет висеть еврей! И в каждой синагоге будет зарезана свинья!

Пока Никанор говорил, он медленно шел вперед, и Иегуда вышел ему навстречу. В руке у Никанора был щит, но меч его был в ножнах. У Иегуды не было ни щита, ни нагрудника, только длинный меч Аполлония, висевший на перевязи через плечо перед ним. Иегуда двигался мягко, как тигр, одетый лишь в белые полотняные штаны и сандалии, голый до пояса, и пока он шел, мышцы его напряглись, и вдруг он, как тигр, напружился и прыгнул навстречу Никанору. Мало кто знал, как я, насколько Иегуда силен.

Никанор, вытаскивая меч, пытался отразить натиск Иегуды щитом, но Иегуда рванул щит в сторону, и в поднявшемся с обеих сторон диком реве мы услышали, как хрустнула рука Никанора. Голыми руками Иегуда убил Никанора, нанеся ему два страшных удара по голове, а затем он поднял его тело над головой и швырнул на копья надвигавшихся наемников.

Стоял страшный шум. Иегуда отбежал назад, и сотня рук сразу же протянулась к нам, чтобы поднять нас на вал. Строй наемников устремился на нас, докатился до вала и полез на него. Наши лучники со склонов, точно обезумев, ринулись вниз в теснину, сражаясь камнями, ножами и даже голыми руками.

В них клокотала дикая, бешеная, неукротимая ненависть, накопившаяся за все эти годы бессмысленных, безжалостных вторжений, бесконечных убийств, насилий, мучений, сожженных деревень и разоренных полей, — ненависть и ярость свободных людей, которым никогда ничего не нужно было, кроме свободы, но которые помнили только поругание, глумление и горе.

Будь у наемников вождь, и держись они с большей стойкостью, и не столпись они так плотно на дне теснины, им, может быть, удалось бы добиться того, за чем они пришли. Но гибель Никанора и наш неудержимый натиск ошеломили врага. Передние ряды стали откатываться от нашего вала, а задние еще напирали вперед, и мы увидели, что боевой порядок наемников нарушился, и ринулись вниз…

Наемников было девять тысяч, а евреев — меньше трех тысяч, и пять долгих, ужасных часов мы сражались в узкой теснине, и Иегуда и Ионатан рядом со мной в этой кровавой бойне. Многие подробности я забыл, много я не видел или не сохранил в памяти, ибо невозможно все это помнить и продолжать жить: не было ни до того, ни после столь жестокой и кровавой битвы, — но кое-что я все-таки помню. Я помню короткую передышку — ведь бойцы должны остановиться и передохнуть даже во время сражения, я помню, как стоял по колено в ручье, и ручей был красный, густой и липкий: крови в нем было больше, чем воды. Я помню, как мертвецы лежали друг на друге слоями по пяти человек. И я помню, как в какой-то момент я оказался так плотно стиснутым со всех сторон, что ни я, ни те, кто меня окружили — евреи и наемники — не могли пошевелить рукой, застыв лицом к лицу, плечом к плечу. И я помню, как мы долго стояли, и вокруг нас слоями лежали трупы, и на расстоянии пятнадцати локтей от нас не было ни одного живого существа…

Наконец это кончилось. Все было кончено. Мы победили. Сражаясь врукопашную, мы уничтожили огромное войско наемников — но какой ценой! В этой долине смерти меньше тысячи евреев могли стоять на ногах, и все они были с головы до пят в крови, почти голые — ибо одежда на них изодралась в клочья, на плечах и на бедрах висели какие-то лохмотья, — и все они были покрыты ранами, и кровь капала с них, смешиваясь с липкой кровью, пропитавшей землю у них под ногами.

Я попытался найти своих братьев, но в этом кошмаре все люди казались на одно лицо. Причитая, еле дыша от изнеможения и страха, я звал их, и они подошли ко мне — Иегуда, и Ионатан, и Иоханан, но Иоханан был так тяжело ранен, что ему пришлось ползти по трупам — и все же он собрал все силы и поднялся, чтобы стать среди нас…

Так мы победили. Но, как сказал Иегуда, когда мы, сами еле передвигаясь, несли наших стонавших раненых в Иерусалим, — это была победа без торжества, без радости. Накануне в Модиине мы веселились в последний раз, предвкушая победу, но теперь много ли в Модиине, Гумаде и Шило осталось людей, которые не потеряли бы отца, или брата, или мужа?

Еще были люди в Израиле, но в этой долине смерти погибли многие из тех, кто был красой и гордостью нашего войска, — погибли испытанные воины, сражавшиеся с самого начала нашей борьбы. Из мужчин Гумада после этой великой битвы осталось в живых только двадцать два человека, а из модиинцев, помимо меня и братьев, — всего лишь двадцать. И мало было утешения в том, что наемники погибли все до единого, что даже тех, кто бросил оружие и пустился наутек, добили лучники или дети в соседних деревнях Гибеоне и Гезере. Так было с самого начала, и так повторялось снова, и снова, и снова, ибо мир без конца мог снабжать Сирию наемниками. Неужели же, думал я, все это будет продолжаться и дальше, всю жизнь?

Неужели и дальше будут эти кошмарные, бесконечные, бесчисленные вторжения захватчиков, мечтающих покорить нашу крохотную полоску земли? Неужели этому не наступит конец? Неужели мы так и будем без передышки сражаться? В этой долине пал учитель Левел, пал Натан бен Барух, который тринадцатилетним мальчиком принимал участие в нашей первой битве, пали Мелех, Даниэль, Эзра, Шмуэль, Давид, Гидеон, Ахав — те, кого я знал всю жизнь, с кем я играл в детстве, и после которых теперь остались дети, — могла ли утешить нас гибель наемников? Какое это утешение? И когда все это кончится, и как все это кончится ?

Мы отправились в Иерусалим, и там мы три дня отдыхали, пока евреи и греки в Акре не узнали, какие мы понесли потери. Они медлили слишком долго, ибо через три дня к нам присоединились двести яростных темноволосых евреев с юга.

И когда богатые евреи из крепости повели своих наемников против нас, мы сразились с ними на улицах, нанесли им тяжелый урон и прогнали их обратно в их твердыню. Но опять мы потеряли людей. Я чувствовал себя таким измотанным, что, казалось, я уже никогда не смогу восстановить свои силы, и раны мои никогда не залечатся. Рувим бен Тувал потерял три пальца на руке, и как ему ни перевязывали руку, она кровоточила и воспалилась. А мой брат Иоханан лежал в Модиине и метался в горячке, и раны его загноились. Что же до Ионатана, то со своей искрящейся, бурлящей, чудесной юностью он распростился навсегда. Он был слишком молод и слишком многое видел, он стал тихим, молчаливым, и в его только недавно отросшей бородке появилась седина.

Только Иегуда был неподвластен отчаянию. Как-то раз он поддался отчаянию, но больше этого никогда не должно было случиться. И он сказал мне, и повторял это снова и снова…

— Шимъон, свободный народ нельзя победить, его нельзя убить: для нас это всегда начало, всегда начало.

Тогда в Иерусалиме и показал себя Иегуда настоящим Маккавеем. Это он собрал тела убитых старцев и похоронил их. Это он еще раз очистил Храм, и надел белоснежную одежду первосвященника, и вел службу. Это он утешал вдов и заражал своим бесконечным мужеством тех, кто о чем-то просил, требовал или умолял. И это он внушил нам, что мы должны снова сражаться, когда мы, еще не оправившись от своих ран, узнали, что к границам Иудеи движется новое войско наемников.

Никогда еще вторжение не повторялось так быстро. А ведь теперь не было у нас друзей — таких, как Моше бен Даниэль, да почиет он в мире! — которые заранее предупреждали нас о том, что происходит при дворе царя царей. Когда-то безумцу Антиоху требовался год, а то и два, чтобы восполнить потерю девяти тысяч человек, а теперь не успел еще адский шум битвы в долине ужасов умолкнуть у нас в ушах, как мы услышали новость от евреев, бежавших от наступающих наемников. Деметрий, новый царь царей, казался каким-то демоном никто из нас не видел его, но слухов о нем было много.

Или он умеет добывать наемников из воздуха? Кое-кто верил и в это, и еще много чего говорили о Деметрии.

И что толку сопротивляться, когда вражеским ордам воистину нет числа! Просто мороз подирал по коже.

А из-за пределов Иудеи, от евреев из других стран, не доносилось ни звука. Казалось, люди устали и опустили руки, увидев, что кровопролитие ведет только к новому кровопролитию. Их можно было понять. Ведь мы гонимся за призраком свободы, от которой они отказались несколько поколений назад, и все-таки они выжили. Поначалу этот высокий, с каштановыми волосами юноша был овеян славой: он отбирал оружие у врага и превращал в воинов простых, мирных крестьян, умевших лишь возделывать землю. Но слава меркнет.

— Может быть, теперь, — сказал я Иегуде, когда мы услышали, что на нас движется новое войско под началом нового наместника Вакхида, — может быть, теперь нам стоит выждать и разойтись по домам?

— А что будет делать Вакхид? — мягко спросил Иегуда, слегка улыбнувшись. Ты думаешь, он тоже будет выжидать, пока мы наберемся сил и залечим раны? Никанор был другом Аполлония, а этот Вакхид, как я слышал, друг Никанора. Может быть, он посетит долину, где лежат трупы Никанора и его девяти тысяч наемников, и это заставит его нас полюбить? Нет, Шимъон, поверь мне, мы должны драться. Мы можем жить только в борьбе. А если мы повернемся к ним спиной, все будет кончено. Но мы не повернемся к ним спиной.

Тяжело раненый Иоханан лежал в Модиине. Он написал Иегуде, умоляя нас не выступать против Вакхида, а, оставаясь под защитой высоких стен, защищать Храм и постараться на каких-то условиях сторговаться с греками, чтобы хотя бы выгадать время, создать новое войско и собраться с силами. Рувим, и я, и Адам бен Элиэзер были согласны с Иохананом, и мы долго и горячо убеждали Иегуду. Но он был неумолим, он сердился и кричал:

— Нет! Нет! И слушать не хочу! На что нам эти стены? Чем они нам помогут? Стены — это ловушка для того, кто так глуп, чтобы на них понадеяться.

— А где нам взять людей? — спросил Адам бен Элиэзер. — Не можем же мы поднять мертвых.

— Мы можем поднять живых, — сказал Иегуда.

— Иегуда, Иегуда! — умолял я. — Подумай, что ты говоришь! Вакхид в одном дневном переходе от Иерусалима, а у нас тут, в городе, всего тысяча сто человек, не больше. Где ты найдешь за день, пусть даже за два, столько людей, сколько нужно? Ты пойдешь в Модиин? Но там никого не осталось. Или в Гумад? Или в Шило?

— Нет! — закричал Иегуда. — Я не дам поймать себя здесь в ловушку. Я не пойду опять на совет старейшин. Они погибли, потому что захотели дешево купить свободу. Я не совершаю сделок с теми, кого нанимают сражаться за золото и за добычу, — с нохри, которые набрасываются на нас, как голодные волки. Пока есть кому сражаться вместе со мной, я буду сражаться. Я буду сражаться так, как я умею сражаться — в открытом поле, в горах и на перевалах, — как сражается еврей.

— Иегуда, послушай…

— Нет! Ты меня слушай, Шимъон. Вспомни, что сказал наш старик. Ты решаешь в мирное время, а я — во время войны. Что ты тогда велел передать Рагешу? «Пока двое свободных людей ходят по земле Иудеи, борьба не кончена». Правильно? Так ты сказал?

— Так я сказал, — прошептал я.

— Если ты пойдешь своим путем, и Рувим, и Адам бен Элиэзер, и его двести южан, и все остальные — все, кто хочет купить свободу ценой дешевой победы, ваша воля, идите, куда хотите! Ионатан останется со мной.

Иегуда повернулся к Ионатану и пытливо посмотрел ему в глаза. Юноша улыбнулся печальной улыбкой и кивнул головой.

— До конца, Иегуда. Я еврей.

— Так пойдем, и пусть они подумают на досуге, — сказал Иегуда, и, обняв Ионатана за плечи, он вышел с ним из комнаты.

И в наступившем долгом, безнадежном молчании мы трое посмотрели друг на друга и по очереди кивнули друг другу головой.

В этот вечер Иегуда собрал всех нас в Храмовом дворе. Еще никогда он так не говорил. Он не преувеличивал и не преуменьшал грозящую нам опасность, но рассказал все, как есть, как он все это видел и понимал, и, клянусь, он видел зорко и понимал верно.

— Мы должны опять драться, — сказал он. — Я не знаю, в последний ли это раз. Я думаю, что они будут приходить еще и еще, и нам придется еще и еще драться, но в один прекрасный день мы завоюем свободу. Будь у нас достаточно времени, мы обошли бы нашу землю, и люди пришли бы к нам, как приходили прежде, и мы могли бы обучить их и дать им оружие.

Но времени у нас нет, и мы не можем спрятаться, как делали когда-то, мы не можем оставить всю землю беззащитной на разграбление наемникам. Тогда, в Офраиме, у нас не было такого долга перед народом. Но теперь люди доверились нам и вернулись в свои дома, к своим полям, и мы не можем позволить Вакхиду и его своре ворваться в нашу землю, как стая волков в овчарню. Как бы нас ни было мало, мы обязаны драться, но не за стенами Храма, а в наших горах, как дрались всегда.

Он замолчал, и в ответ не раздалось ни звука. Перед Иегудой стояли старые бойцы — те, кто остались от первого войска, созданного в Офраиме, люди из Модиина, Гумада, Хадида, Бет-Хорона. Большинство из них сражалось еще под началом старика адона, а теперь они сражаются под началом юноши Маккавея. Им достаточно было только взглянуть на Иегуду, стоящего перед ними спиной к стене Храма, озаренной последними лучами заходящего солнца, которое блестело в волосах Иегуды и на его смуглой коже и озаряло его прекрасные черты и стройное тело па фоне высоких белых камней, — им достаточно было только взглянуть на него, и он уже знал их ответ.

И, как всегда, он сказал просто и мягко:

— Мне не нужен никто, у кого есть неоплаченный долг, молодая жена, только что построенный дом, вспаханное поле, новорожденный ребенок. Эти люди могут уйти, и не будет на них позора. Сражаться они будут позже. Мы — евреи среди евреев, и нам не надо стыдиться друг друга.

Некоторые люди, со слезами на глазах, начали уходить прочь. Ряды поредели, но оставшиеся сомкнулись сплоченные и стояли молча, с решимостью во взорах. Осталось восемьсот человек. Тогда Иегуда прошел по рядам, назвав каждого по имени, поцеловал, и они прикасались к нему и обращались к нему с такой любовью, какой никогда еще не удостаивался ни один человек. Он принадлежал им, он был Маккавей, и они принадлежали ему. Связь между ними и им была скреплена кровью, — и я думаю, что если бы даже они знали тогда, что их ожидает, они вели бы себя точно так же.

А затем, когда пала на землю тьма, они покрыли плащами головы, и Иегуда читал тихим, но отчетливым голосом:

«Зачем возмутились народы, и рыкают племена понапрасну? Восстают цари земли, и вельможи совещаются вместе — на Господа и на помазанника Его: Разорвем их узы, и свергнем с себя их бечевы! — Восседающий на небесах улыбается; Господь над ними смеется. Во гневе Своем Он тут заговорит, и яростию Своею приведет их в смятение».

И тесно сомкнутые ряды ответили:

— Аминь! Да будет так!

В ту же ночь мы вышли из Иерусалима и направились на запад, ибо мы знали, что грек двигается с северо-запада, и Иегуда задумал зайти ему в тыл и ударить либо сзади, либо сбоку. Нас было слишком мало, чтобы лоб в лоб встретиться с ними в какой-нибудь долине, заградить им путь и в то же время тревожить их с горных склонов. Но Иегуда уповал на то, что нам удастся отрезать часть вакхидовых сил и нанести им такой урон, чтобы все наступление приостановилось или даже повернуло вспять. Поэтому мы как можно быстрее, пока, уже за полночь преодолев около двадцати миль, не решили, что достаточно зашли Вакхиду в тыл; и тогда мы выставили дозорных, расположились на ночлег на широком пастбище в окрестностях Бет-Шемеша и уснули мертвым сном. Утром, отоспавшись и отдохнув, мы двинулись дальше.

Настроение у наших людей было приподнятое. Это объяснялось, может быть, отчасти тем, что стояло великолепное утро, над нами голубело чистое небо, со Средиземного моря тянуло свежим ветерком, и вокруг пас поднимались чарующие зеленые взгорья, покрытые террасами, — а может быть, тем, что снова нас вел Маккавей: была глубоко укоренившаяся вера, что пока мы с ним, нам ничего плохого не грозит. И двигаясь на север, к равнине, откуда мы собирались повернуть в горы и зайти в тыл грекам, наши люди затянули старую иудейскую боевую песню. Но песня резко оборвалась, когда мы вышли к равнине и неожиданно увидели, что вся она полна наемников, их были тысячи и тысячи, и от главных сил отделялось длинное, вытянувшееся на большое расстояние боевое расположение, отрезавшее нам отступление в горы.

Кажется, я понял, что это конец. Наверно, все это поняли, даже Иегуда. Но он бодрым голосом приказал нам следовать за ним и пустился бегом, ведя нас прямо на этот растянувшийся боковой отряд.

Мы думали застать греков врасплох, но получилось как раз наоборот. Каким-то образом получив сведения от лазутчиков или предателей — мы так этого и не узнали, — Вакхид сумел предвидеть наши действия, и вот впервые грек поймал в ловушку еврея.

Но мы приняли вызов. С храбростью отчаяния бросились мы вперед и ударили по вытянутому боевому расположению греков, в самое его слабое место. Незащищенные доспехами, ринулись мы на строй наведенных пик, прорвали его сначала в одном месте, а потом расширили прорыв, обратив наемников в бегство яростным, неудержимым натиском. Нам даже показалось, что это победа, и мы торжествующе закричали и уже повернули было назад, чтобы преследовать наемников с тыла.

Но тут, перекрывая шум битвы, раздался голос Иегуды, приказавшего нам остановиться; мы прекратили погоню и увидели, что оба конца растянувшегося греческого соединения перестроились и двигаются на нас, а дальше, за ними, тесными рядами следуют основные греческие силы.

Мы отступили на склон, где было много огромных валунов и узких ущелий; там греки не могли сражаться сомкнутым строем. Но Иегуда не решился приказать отступать дальше, опасаясь, что отступление может превратиться в беспорядочное бегство, и тогда греки смогут смять нас, как мы только что смяли их. Нас уже окружали, и греки устремились на нас со всех сторон. Иегуда сделал единственное, что он мог в этом положении сделать: он собрал нас всех вместе среди валунов и скал, построил круговую оборону, и так мы приняли бой.

Никогда не забуду я того дикого, звериного рева, который издали наемники, когда увидали, что наконец-то евреи попали в капкан, из которого они не могут ни отступить, ни обратиться в бегство. Ради этого они годами усеивали трупами своих воинов землю Иудеи. Они мечтали об этой минуте, они готовились к ней, и наконец-то сегодня мечта их сбылась.

И все же мы оставили по себе у греков страшную память. Мы были не овцы в загоне, мы были старые, опытнейшие, лучшие бойцы во всей Иудее, и мы не погибли бесславно. Нет, Иегуда! Ты показал себя, ты показал себя.

Сначала, пока греки приближались к нам, мы стреляли из луков. Мы стреляли не так, как мы это делали в ущельях, когда стрелы низвергались ливнем, заполняя воздух, нет, мы стреляли медленно, осторожно, тщательно целились, выбирая мишень, ибо знали, что когда мы расстреляем все сорок стрел, которые были у каждого из нас в колчане, больше их не будет. Мы целились в неприкрытые доспехами части тела: в глаз, в лоб, в руку; и дорого же они заплатили за свой первый натиск. Они уже не так громко орали, они продвигались медленнее, но в конце концов они до нас дошли.

И до самого полудня дрались мы копьями, а когда переломали все копья, то мечами, ножами, молотами. И за это время мы отражали один натиск за другим. Не знаю, сколько их было, но много, много — так много, что, даже вспоминая об этом, я ощущаю усталость и боль. А затем они отошли, чтобы передохнуть, перегруппировать свои ряды и подсчитать своих мертвецов, громоздившихся вокруг нас стеной.

Они дорого заплатили, но и мы тоже. От наших восьми сотен осталась едва ли половина. Старые раны раскрылись, и к ним добавились новые. Когда я опустил меч, то почувствовал, что поднять его снова будет просто выше моих сил. Рот у меня пересох, как высушенная кожа, и когда я пытался что-то сказать, изо рта у меня вырывались лишь хрипы, вроде карканья. Повсюду вокруг нас лежали раненые, прося воды, и мертвые, которые уже ни о чем не просили. Я оглянулся, ища глазами Иегуду и Ионатана, и сердце мое стало биться спокойнее, когда я увидел, что они живы — так же, как и Рувим и Адам бен Элиэзер. Но у Иегуды был кровоточащий шрам через всю грудь. А яростный, мстительный Адам бен Элиэзер был ранен в лицо, и вместо рта у него была сплошная кровавая рана.

Иегуда подошел ко мне, переступая через трупы, и протянул мне фляжку с водой.

— Отдай ее раненым, — прохрипел я с натугой.

— Нет, Шимъон, лучше пусть пьют здоровые — иначе вечером сегодня больше не будет раненых.

Я смочил губы — большего я сделать не мог.

Ко мне подошел Рувим — он поцеловал меня.

— Шимъон, друг мой, прощай, — сказал он.

Я покачал головой.

— Нет, прощай! — повторил он. — Да будет мир с тобою! Я счастлив. Так умереть я согласен. Так хорошо было жить рядом с вами! И вовсе не тяжело умирать, когда рядом сыновья Мататьягу.

Я не мог думать о смерти, о конце, о прошлом или о будущем. Я мог думать только о каждой благословенной минуте отдыха, и я мог только желать, чтобы этот отдых еще хоть чуть-чуть продлился, еще хоть немного, совсем немного, пока греки снова не пойдут в наступление.

И они пошли. Наш круг теперь сузился. Они шли в наступление снова и снова, и теперь мои братья были совсем рядом со мною, — а в начале сражения они были по другую сторону круга. Мы отбивали натиск греков, но они опять наступали, и вот уже мы собрались полукругом вокруг могучего валуна; здесь мы будем стоять, здесь мы погибнем.

Каждое движение причиняло мне безмерные мучения. Раны мои теперь уже не болели, я ничего не чувствовал и ничего не слышал; я ощущал только одно ужасную, невыносимую тяжесть моего меча, и все же. опять и опять подымал я свой меч, и рубил, и колол, как рубили и кололи мои братья, как рубил и колол Иегуда своим длинным, острым мечом, который когда-то, давно, достался ему от убитого им Аполлония.

А наемники все нападали и нападали — и я знал, что нападать они будут вечно, пока не погибну я, пока не погибнут все евреи. Время остановилось. Все остановилось, кроме движения наемников, которые, перелезая через горы трупов, еще и еще раз нападали на нас. Иногда бывала передышка, но неизъяснимое блаженство этой передышки всегда продолжалось слишком недолго, — а потом они снова устремлялись на нас.

А затем наступила передышка, которая не окончилась. И я неожиданно погрузился в ночь — не в сумерки, не в медленный переход от дневного света к вечернему полумраку, но в черную, черную ночь — и по лицу моему застучали капли дождя. На мгновение мне показалось, что я остался один в этом жутком обиталище смерти, и я подставил губы под дождь и закричал… Нет, то были не слова — то был дикий, захлебывающийся, хриплый вой, и я продолжал выть и выть, пока не ощутил у себя на лице чьи-то руки, и тогда я осознал, что лежу на земле и что кто-то кричит мне в ухо, и до меня дошло, что это голос моего брата Ионатана, и он спрашивает меня, спрашивает меня — сторожа брату своему:

— Шимъон, Шимъон, где Иегуда?

— Не знаю… не знаю…

Мы поползли по земле, осматривая лежащих. Кроме нас, не осталось в живых никого, никого… Мы ползли от трупа к трупу, н наконец мы нашли Иегуду. Ночь была черна, словно адская бездна, и как-то нашлись у нас силы поднять бездыханного Иегуду и унести из этого дьявольского места.

Мы двигались медленно, страшно медленно, и каждый шаг причинял нам боль. Временами мы проходили так близко от лагеря наемников, что отчетливо различали их голоса, — а потом мы отдалились от них и голоса их затихли в ночи. А мы все шли и шли. Не знаю, как долго мы шли. У той ночи не было ни начала, ни конца. Но наконец мы ухитрились отыскать какую-то узкую расселину в скалах, и здесь мы легли, положив рядом тело нашего брата, и, несмотря на дождь, мы сразу же, в крайнем изнеможении, погрузились в глубокий сон.

Не знаю, сколько было времени, когда мы проснулись на следующее утро. Дождь все еще лил, и небо было серым, и мы не видели ни наемников, ни того места, где мы вчера сражались.

У нас не было слов, не было слез. Все было кончено, и Иегуда, брат наш, Иегуда Маккавей, не имеющий равных, без страха и упрека, был мертв. Осторожно, бережно подняли мы его холодное тело. Все было кончено, все завершилось. Но мы шли и шли по направлению к Модиину, к нашему родному крову, — старому дому Мататьягу.

Нот у меня слов, чтобы поведать, что ощущал я тогда и о чем я мыслил, как не было слов в тот день ни у меня, ни у Ионатана. Иегуда был мертв.

И вот я пишу об этом, я, старик, старый еврей, который роется памятью в прошлом — в этой далекой и беспокойной юдоли воспоминаний. Я писал, но больше писать не в силах, ибо мне начинает казаться, что писать эту повесть бесцельно и лишено смысла.

Ночь — это мрачное время. И хотя царит сейчас мир на нашей земле, я, Шимъон, ничтожнейший из братьев, но знаю мира.