Иудаизм онлайн - Еврейские книги * Еврейские праздники * Еврейская история

Часть вторая (2)

— Ты еще будешь жить. Это дом смерти, Шимъон бен Мататьягу. Выйдем на солнце.

Иегуда направился к двери, и я пошел за ним. Мы вышли на деревенскую улицу. Деревня просыпалась, и в ней уже начиналась повседневная жизнь, которая, несмотря ни на что, все-таки идет своим чередом. Где-то смеялся ребенок. По пыли, хлопая крыльями, проковыляли три цыпленка. Из дома Мататьягу вышли Ионатан и Эльазар и подошли к нам.

— Где адон? — спросил Иегуда.

— Он пошел в синагогу с Иохананом в рабби Рагешем.

— Дай мне воды, — попросил Иегуда Ионатана. — Мне нужно умыться перед молитвой.

Ионатан принес ему воды и полотенце, и Иегуда тут же, перед домом Моше бен Аарона, умылся. Жители деревни, шедшие в синагогу, негромкими голосами здоровались с Иегудой, а женщины стояли у порогов своих домов, некоторые из них плакали, другие жалостливо глядели на нас.

— Пошли, — сказал Иегуда, и мы повернули в синагогу. Иегуда слегка отстал от братьев и обнял меня за плечи.

— Кто тебе рассказал про Рут? — спросил а.

— Адон.

— Все?

— Об остальном я могу догадаться, Шимъон. Шимъон, прошу тебя только об одном: когда настанет время, пусть Апелл будет мой, а не твой.

Мне было все равно. Рут умерла, и ничто не могло ее воскресить.

— Обещай мне, Шимъон.

— Как хочешь. Не все ли равно?

— Нет, не все равно. Сегодня кое-что закончилось в кое-что начинается.

Мы вошли в синагогу. Ковчег был поруган и пуст, никто не повесил сорванную занавесь. Наши жители столпились вокруг адона и кого-то еще; когда мы подошли, круг разомкнулся, и я увидел, что рядом с адоном стоит напружинившийся маленький, необыкновенно уродливый человечек, лет, наверно, пятидесяти, с острым, пронзительным взглядом.

— Рабби Рагеш, — сказал Иегуда, — это другой мой брат, Шимъон бен Мататьягу.

Рагеш повернулся ко мне. Это был чрезвычайно подвижный и настороженный человек, и в его маленьких голубых глазках, казалось, сверкало пламя. Он заключил обе мои руки в свои и сказал:

— Шалом! Я рад видеть сына Мататьягу. Да будешь ты защитой Израиля!

— Мир тебе! — ответил я безучастно.

— Сегодня черный день нашего черного года, — продолжал рабби. — Но пускай твое сердце, Шимъон бен Мататьягу, наполнится не отчаянием, а ненавистью.

«Ненавистью, — подумал я. — Мне преподана новая наука. Когда-то я знал любовь, надежду и мир, а теперь во мне только ненависть, и больше ничего».

Рагеш был нашим гостем, и его попросили читать молитву. Выло свежо, и люди неподвижно застыли, запахнувшись с головы до пят в полосатые плащи и закрыв лица, пока рабби читал:

— Шма Исраэль, Адонай Элокейну, Адонай эхад… (Шма Исраэль, Адонай Элокейну, Адонай эхад — Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един. (Иврит).).

Я искал глазами Моше бен Аарона и нашел его. Взошло солнце, и в старую нашу синагогу хлынул поток света. Мы молились о мертвых. Но сам я тоже был мертв. Я жил, но я был мертв. К тому времени, когда молитва окончилась, в синагоге собралась уже вся деревня: и мужчины, и женщины, и дети.

— Чего требует Бог? — вопросил рабби Рагеш тем же тоном, каким он читал молитву. — Он требует повиновения.

— Аминь, да будет так! — промолвили люди.

— Сопротивление деспотизму — не есть ли это повиновение Богу? — негромко продолжал маленький незнакомец.

— Да будет так! — ответила толпа.

— А если ядовитый змей грозит укусить меня, а ли не раздавлю его пятою?

— Да будет так! — сказали люди, и послышалось всхлипывание женщин.

— А если змей грозит Израилю, мы ли не встанем на его защиту?

— Да будет так!

— Если нет человека, чтобы рассудить Израиль с врагами его, поверит ли Израиль, что Господь оставил его?

— Да будет так!

— И найдется ли Маккавей у нашего народа?

— Аминь! — промолвили люди.

И Рагеш им ответил:

— Аминь! Да будет так!

Он прошел сквозь толпу и приблизился к Иегуде; он положил ему руки на плечи, притянул его к себе и поцеловал в губы.

— Скажи им, — обратился он к Иегуде. Я уже говорил, что Иегуда вернулся иным: исчезла его застенчивость, появилось смирение. Он вышел вперед и остановился в лучах солнца, с широких плеч свисал просторный плащ, голова склонилась, и каштановая борода сверкала на солнце, словно в ней разгоралось пламя. Я перевел глаза с Иегуды на адона и увидел, что старик плачет, не стыдясь своих слез.

— Я прошел по земле, — начал Иегуда негромко, так что людям пришлось сгрудиться вокруг него, чтобы расслышать, — и увидел страдания народа. Везде было то же, что в Модиине; нет в Иудее счастья. Куда бы я ни приходил, я повсюду спрашивал людей: «Что вы собираетесь делать? Что вы намерены делать?»

Иегуда помедлил, и в мертвой тишине синагоги слышно было лишь рыдание матери Рут. И Иегуда продолжал более громко:

— Почему ты рыдаешь, мать моя? Или нам уже не осталось ничего, кроме слез? Я пришел сюда не для того, чтобы лить слезы. Я видел тысячи сильных евреев, но нашелся только один человек, знающий, что нам делать, — это рабби Рагеш, которого на всем юге люди зовут отцом.

В деревне Дан он спросил народ: «Что лучше: умереть стоя или жить на коленях? Ведь вы, евреи, обязались не преклонять колени ни перед кем — даже перед Богом!» И когда появились наемники, рабби Рагеш увел людей в горы, и я ушел вместе с ними. Десять дней мы жили в пещерах. У нас были только ножи и несколько луков, и все же мы были готовы сражаться. Но Филипп появился со своими наемниками в день субботний, и люди отказались сражаться, потому что это был святой день Божий, и наемники перерезали их всех. Но я сражался, и Рагеш сражался — и мы остались живы, чтобы сражаться снова. И я спрашиваю моего отца Мататьягу, адона:

«Чего требует Бог? Дать себя зарезать или сражаться?»

Люди повернулись к адону. Адон взглянул на Иегуду и долго молчал: проходили минуты, и наконец адон сказал:

— День субботний священен, — но жизнь человеческая священнее.

— Слушайте, что говорит мой отец! — вскричал Иегуда звонким голосом.

Женщины еще рыдали. Но мужчины все повернулись к Иегуде и смотрели на него так, точно видели его впервые.

Как мне поведать, что я ощущал, чем я был и чем я стал, когда эта женщина, в которой были для меня все женщины мира, погибла? Как могу я рассказать об этом — я, Шимъон, сын Мататьягу? Писцы, которые отмечают такие вещи, записали, что я взял себе жену, — но это было потом, много позднее. А теперь во мне была одна только холодная ненависть. А вот в Иегуде было, кроме ненависти, еще что-то другое. Эльазар — добродушный великан, самый сильный и самый бесхитростный человек в Модиине — давно уже не был таким, как прежде; и Ионатан, еще почти мальчик, — и тот не был уже прежним.

Даже Иоханан как-то странно преобразился, Иоханан — мягкий, кроткий, безмятежный, почти святой. Он, который уже втянулся было в обыкновенные житейские заботы, в повседневную жизнь еврея: днем он работал в поле, приходил домой, умывался, ужинал со своей семьей и шел в синагогу, углублялся в свитки — священные свитки, благодаря которым мы стали народом Книги, народом Слова и народом слова, — свитки, в которых сказано:

«Как прекрасны шатры твои, о Яаков, жилища твои, о Израиль…»

Как сладостно и захватывающе звучит это: «шатры твои, о Яаков» и «жилища твои, о Израиль»! Мы любим мир. Недаром с незапамятных времен мы приветствуем друг друга словом «Шалом!», что означает «мир», и на это приветствие следует ответ: «Алейхем шалом'», то есть «и вам мир!» Не знаю, как у других народов, а у нас, когда мы поднимаем кубки с вином, есть одна только здравица «Лехаим!», что означает «за жизнь», ибо написано, что нет ничего священного, чем Мир, Жизнь и Справедливость.

Мы — мирный народ и терпеливый народ. И у нас долгая память, очень долгая. Мы навсегда запомнили, что рабами были мы в Египте. Мы не ищем славы в войне, и только у нас одних нет наемников. Но наше терпение не беспредельно.

Я должен рассказать, как возвратился Апелл в почему его имя также записано писцами в книги, дабы евреи никогда его не забыли. Но еще до того, как он возвратился, сыновья Мататьягу собрались под родною кровлей; нас было пятеро братьев и адон, и были еще рабби Рагеш и кузнец Рувим бен Тувал.

Странный человек был кузнец Рувим — приземистый, коренастый и такой сильный, что мог согнуть руками железную кочергу, темнокожий, черноволосый, черноглазый, весь обросший с головы до пят жесткими завитками черных волос.

Рувим происходил из древней семьи, из колена Вениамина, и еще за сотню лет до изгнания предки его занимались кузнечным ремеслом, орудуя молотом и мехами. А в то время, когда евреи томились в вавилонском плену, предки Рувима были среди тех, кто остались в Иудее, и в течение трех поколений они жили в пещерах, как звери. Рувим умел обращаться с любым металлом и, подобно многим еврейским кузнецам, он знал секрет силиката Мертвого моря — знал, как его смешивать и плавить и выдувать из него стекло. Он был не больно-то учен, и меня еще ребенком смешило, как он с трудом читал Тору. Как-то я посмеялся над ним громко, и адон надрал мне уши, приговаривая:

— Прибереги свой смех для глупцов; оставь в покое человека, которому известны такие тайны мастерства, которые тебе и во сне не приснятся.

В этот вечер адон попросил кузнеца прийти. Не часто бывал Рувим в нашем доме. Его жена обычно скребла и терла его одежду так, что она сияла на нем белее горного снега. Он вошел к нам смущенно и робко, и когда адон пригласил его сесть с нами за стол, он покачал головой и ответил:

— Если позволит адон, я постою.

Мой отец, который понимал, как обходиться с каждым человеком, не настаивал, и кузнец продолжал стоять всю беседу. Этот неразговорчивый, непробиваемого спокойствия человек был полной противоположностью нервному, порывистому рабби Рагешу, который не мог минуты усидеть на месте, все время вскакивал, бегал по комнате взад и вперед, набрасывался на всех, подкрепляя свои слова ударами кулака по ладони другой руки. Он кричал:

— Восстание! Восстание! Восстание! Пусть это слово станет нашим кличем, пусть оно облетит всю страну, от севера и до тога, везде, где живут евреи! Восстать! Разбить угнетателей!

— А они разобьют нас, — спокойно сказал адон.

— Ах, как мне опротивели такие речи! — воскликнул в сердцах Рагеш.

— Моя кровь кипит так же, как и твоя, — холодно сказал отец. — Я стоял перед своими людьми, и Апелл ударил меня по лицу, а я стерпел и стоял неподвижно, иначе наша деревня не дожила бы до следующего утра. И когда я пришел в Храм и увидел свиную голову на алтаре, я проглотил свое горе и свою ярость. Умереть легко, рабби! Но научи меня, как сражаться и выжить.

— Назад пути не будет, — сказал Иоханан, и его длинное лицо выражало скорбь и тревогу. — У нас не случиться того, что случилось на юге, где кучка людей ушла в горы н там погибла. Вся страна встанет, как один, если люди узнают, что адон Мататьягу бен Иоханан из Модиина поднялся против греков. Но потом, когда к нам нагрянет войско в двадцать, или тридцать, или сто тысяч наемников, — кто останется тогда в Израиле, чтобы оплакать мертвых?

— Мы выстоим! — крикнул Рагеш. — Что думаешь ты, Шимъон ?

Я покачал головой.

— Не меня спрашивать об этом. Мне сейчас милее умереть, чем жить. Но это будет такая же резня, как тогда, когда восставали наши отцы и наши деды. Наемника начинают воспитывать лет с шести. Он растет в военном лагере; днем и ночью его учат убивать. Только это он и умеет; и только для того он живет, чтобы носить на себе сорок фунтов доспехов и вооружения, чтобы сражаться в строю, в фалангах, прикрываясь щитом и орудуя боевым топором и мечом. А у нас — только ножи и луки. Что же до мечей и доспехов… Рувим, сколько человек ты мог бы вооружить здесь, в Модиине, чтобы у каждого был меч, копье, щит и нагрудник — хотя бы только это, без наколенников, шлема и налокотников?

— Из железа? — спросил кузнец.

— Из железа.

Кузнец подумал, подсчитал что-то на пальцах и ответил:

— Если перековать лемехи плугов, серпы и мотыги, я мог бы сделать вооружение человек для двадцати. Но это дело долгое, — вздохнул он. — А как мы соберем урожай, если мы перекуем плуги на мечи?

— И если бы даже, — продолжал я, — если бы даже Бог дал нам столько железа, сколько он дал когда-то манны, когда мы блуждали в пустыне, откуда нам взять так много людей? Где мы найдем в Израиле сто тысяч мужчин? А если и найдем, кто их будет кормить? Кто будет возделывать землю? Кто останется в деревнях? Даже будь у нас войско в сто тысяч человек, сколько еще лет надо учить этих людей сражаться?

— Мы умеем сражаться, — сказал Иегуда.

— Сражаться в фалангах?

— А кто сказал, что сражаться обязательно можно только в фалангах? Помнишь, что произошло два года назад, когда греки вышли своими ровными фалангами против римлян? Римляне метательными снарядами рассеяли фаланги в пух и прах. Когда-нибудь и наемники тоже научатся драться новым оружием. Но нам нужно не новое оружие — нам нужно по-новому воевать. Когда какой-нибудь царь посылал против нас своих наемников, какие же дураки мы были, что выходили против них в поле и гибли! Мы дрались чуть не кулаками против мечей. Это же не война, это просто убийство!

Адон с горящими глазами подался вперед.

— О чем ты думаешь, сын мой?

— О том, как люди сражаются. Целый год я думаю только об этом. Они сражаются за власть, за добычу, за золото, за рабов. А мы сражаемся за нашу землю. У них есть наемники и оружие. А у нас есть земля и свободные люди. Вот наше оружие: земля и наши люди; это наши доспехи и наше оружие. У нас есть ножи и луки — что нам еще нужно? Может быть, разве что копья — так один Рувим накует вам по сто наконечников в неделю, правда, Рувим?

— Наконечники? Да, — кивнул кузнец. — Наконечник — это не меч и не нагрудник.

— И мы будем драться по-нашему, и им тоже придется драться по-нашему, воскликнул Иегуда. — Когда рабби Рагеш повел своих людей в пещеры — я этого еще не знал, рабби, — и люди пошли за ним, они просто пошли умирать. Нет, нам это не подходит! Слишком долго мы умирали — теперь настал их черед!

— Но как, Иегуда, как? — спросил Иоханан. — Пусть они ищут нас! Пусть пошлют против нас свои войска! Войско не может карабкаться на кручи, как горные козлы, а мы можем! Пусть стрелы летят в них из-за каждой скалы, с каждого дерева! И камни пусть катятся на них с каждого обрыва!

Мы не станем встречаться с ними лицом к лицу, не выйдем против них в поле, не попытаемся их остановить, но мы будем повсюду нападать на них, чтобы они не знали покоя ни ночью, ни днем, чтобы они не могли спать ночью, опасаясь наших стрел, чтобы они не отваживались сунуться ни в одно узкое ущелье, чтобы вся Иудея стала для них ловушкой. Пусть их войска топчут наши поля — мы уйдем в горы. Пусть они пойдут в горы — там каждый камень будет против них. Пусть они ищут нас, а мы будем делать вылазки и снова исчезать, как туман. А если они появятся со своими отрядами на перевалах, мы рассечем эти отряды на части, как рассекают змею.

-А когда они придут в деревни? — спросил я.

— Деревни будут пусты. Что, они будут держать гарнизоны в тысячах пустых деревень в Иудее?

— А если они сожгут деревни?

— Мы будем жить в горах — если нужно, то в пещерах. И война станет нашей силой, как сейчас наша сила — земля.

— И надолго все это? — спросил Иоханан.

Рагеш воскликнул:

— Хоть навсегда. Хоть до дня страшного суда!

— Нет, это не навсегда, — сказал Иегуда. И Эльазар, положив на стол свои огромные руки, нагнулся вперед, к Иегуде; он улыбался, и Ионатан тоже улыбался, и в улыбке его была не радость — нет, он улыбался чему-то, что он видел своим внутренним взором, и молодое лицо его, освещенное светильником, сияло, и огонь горел в его глазах.

Я не мог уснуть и вышел в ночную тьму. На склоне холма кто-то стоял. Я подошел ближе и увидел, что это отец мой, адон; закутавшись в свой шерстяной плащ, он стоял и смотрел на спящую долину, озаренную луной.

— Привет, Шимъон, — сказал он мне. — Подойди, побудь со мной. Старику легче, когда его сын рядом с вам.

Я подошел к нему, и он обнял меня за плечи.

— Чего ты здесь ждешь, отец? — спросил я. Он пожал плечами и ответил:

— Может быть, ангела смерти, который так часто посещает нашу Иудею. Или, может быть, я просто хочу поглядеть еще раз на эти серебристые взгорья: ведь я же прилепился к ним сердцем, это древняя земля моих отцов. А ты приходишь сюда потому, что в тебе — горе и ненависть, и они, как нож, вонзились тебе в сердце.

Поверишь ли, Шимъон, ведь когда-то я так же любил одну женщину, но она умерла от родов, и сердце мое затвердело, как горный валун, и я кричал Богу Израиля: «Будь Ты проклят! Ты подарил мне пять сыновей, а отнял ту единственную на свете, кого я люблю!» Но Бог справедлив, он кладет на одну чашу весов слова человека, а на другую — его горе; ибо подумай, как благословен я был в эти годы, годы моего увядания.

Мои пятеро сыновей не обратились против меня, хоть был я суров и холоден с ними, и ни один из них не поднял руки на другого, — а ведь этого не мог сказать о своих сыновьях даже сам Яаков, благословенна память его! Как же, Шимъон, твое сердце может обратиться в камень?

— А ты хочешь, чтобы я смеялся от радости? — спросил я.

Старик кивнул, и его длинная белая борода опустилась ему на грудь.

— Хочу, Шимъон. Мы здесь, на земле, живем всего только день. Давно ли Мататьягу целовал женщину вон под тем оливковым деревом? Я закрываю глаза, и мне сдается, что это было только вчера, и нам всего лишь мгновение дано пробыть на лоне древнего Израиля. Господь ждет не слез, но смеха, а мертвые спят спокойно. Живые должны радоваться — если не за это, так за что же еще нам сражаться, Шимъон? Что даст тебе силы сражаться, и уповать, и верить, если тебя влечет к мертвецам?

— Ненависть, — ответил я.

— Ненависть? Поверь мне, сын мой, ненависть — это не то, что может вдохновить еврея. Как написано в одном из свитков, которые они сожгли? «И провозвестишь свободу по всей земле всем живущим; и будет то прославление твое; и вернешь ты всякого к тому, чем владеет он, и всякого к семье своей».

Иешаягу (Иешаягу — Исая.) не призывает людей к ненависти, он учит их, что справедливость должна быть глубокой, как море, а право — словно могучий поток. Сбереги свою ненависть для врагов, сын мой, для своего же народа взлелей в своем сердце любовь и надежду; а иначе — отложи в сторону свой лук, прежде чем ты положишь на тетиву хоть одну стрелу. Взгляни, Шимъон, разве одному только Рагешу, этому неистовому маленькому человеку Господь дал право решать, кто Маккавей? Лишь народ может кого-то из своих назвать Маккавеем и вознести его. Да, они пойдут за Иегудой, ибо он — как пламя; и я, его отец, говорю тебе, его брату, что никогда не рождался еще в земле Израиля такой человек, как Иегуда да, даже сам Гидеон не сравнится с ним, да простит мне Господь. Но пожар разгорается — и кто может из пепла построить новую жизнь? Шимъон, Шимъон…

— Войдем в дом, — сказал я, ибо старик тяжело оперся на меня и слегка дрожал, — ночь такая холодная.

— Да, — ответил он, — и я, старый дурак, слишком уж разболтался, а сказал-то мало путного.

И, поддерживая адона, я повел его вниз по склону холма.

На другой день я пришел в дом Моше бен Аарона. Винодел стал похож на свои виноградины, выжатые досуха и уже ни на что не годные; а его жена сидела в углу, как тень, накинув на голову черное шерстяное покрывало.

— Входи, Шимъон, — сказал Моше бен Аарон, — входи, мой сын, сними обувь и побудь с нами. Может быть, хоть на миг нам почудится, что дочь наша снова здесь.

— Нет, не почудится, — безжизненным голосом отозвалась его жена.

— Выпей, сын Мататьягу, — сказал он, наливая мне вина. — Я словно опять посылаю ее в дом адона с кувшином вина из нового урожая. Пусть Мататьягу бен Иоханан отведает его и вынесет свое суждение… Шимъон, Шимъон, наш дом опустел.

— Почему ты все говоришь о ней? — спросила жена. — Пусть мертвые спят спокойно.

— Тише, женщина. Чем я нарушаю ее покой? Это тот человек, который ее любил, это Шимъон бен Мататьягу. О чем же еще мне с ним говорить? Когда она была ребенком, он играл с нею, а когда она стала женщиной, он держал ее в объятиях. О чем мне еще говорить с ним?

— Об Апелле, — сказала она.

— Да сгорит он в аду! Его имя оскверняет мой язык!

— Об Апелле, — повторила она.

— Поговори с ней, Шимъон, — обратился он ко мне с мольбой в голосе. Поговори с ней. Она отказывается от пищи и от вина, только сидит, как тень. Поговори с ней.

— Хватит с меня разговоров! — сказала мать Рут. — Что еще мне могут сказать сыновья адона? Я была им — как мать, но свое дитя у меня было только одно. Шимъон, что ты будешь делать, когда Апелл возвратится в Модиин?

Оба пристально смотрели на меня, и я кивнул. Я налил другой кубок вина и протянул ей.

— Выпей, мать моя. Время поминовения мертвых кончилось.

Она поднялась, взяла кубок и выпила его до дна.

За небольшой оградой, сложенной из обломков старинной каменной стены, древней, как мир, помещалась кузница Рувима. И сейчас, как в годы моего детства, здесь было излюбленное место ребятишек. Матери посылали их туда с прохудившимся котлом, а отцы — со сломанной мотыгой; и уже после починки дети чуть ли не до самого заката, затаив дыхание, следили, как широкоплечий, коренастый кузнец, у которого руки словно из того же железа, с которым он работал, покрытый копотью и гарью, машет гигантским молотом, а меха разверзаются, словно драконья пасть. Рувим жил в мире жара и огненных искр, и мертвый металл оживал под его руками. Он любил детей и часто рассказывал им удивительные истории, каких больше никто рассказывать не умел. Помню, как-то пришел я к нему вместе с Рут, и помню, как она испуганно жалась ко мне, когда Рувим рассказывал нам о Каине с черными бровями и красными руками, который спустился в преисподнюю и там первым из людей увидел, как бесенята куют железо. Рассказ Рувима становился чем дальше, тем страшнее, и в конце концов Рут расплакалась.

— Не плачь, девочка, — сказал Рувим, сразу смягчившись и подняв ее в воздух своими волосатыми ручищами, — не плачь, золотая моя, не плачь, царица Израиля, чудесная моя!

Но она извивалась и царапалась, пока он ее не отпустил, и тогда она убежала и спряталась в нашем чулане, где я ее нашел и успокоил.

Когда я пришел в кузницу Рувима, там все было, как всегда: Рувима окружали дети, столпившиеся вокруг наковальни, он работал молотом, а Иегуда, голый по пояс, помогал ему, крепко зажав щипцами кусок железа.

— А вот и Шимъон! — сказал Рувим, не переставая ударять молотом: ух, ух, ух! — Ты тоже пришел учить меня моему ремеслу? Я работал с железом, когда вы оба еще ходили пешком под стол. А я поездил по белу свету и немало повидал, я ведь дважды был с Моше бен Аароном на севере в горах: я покупал железо там, где его добывают из земли. Рабы там ползают под землей, точно кроты, голые и слепые, и спят они ночью в загонах, как звери. Все это я видел собственными глазами в предгорьях Арарата — там, где после потопа пристал когда-то ковчег. Греки сгоняют туда рабов со всего света, чтобы те добывали им руду. А наконечники для копий у меня, видишь ли, получаются не как надо — слишком короткие в черенке и слишком тяжелые в острие…

— Нужно, чтобы оружие служило человеку, а не человек — оружию, — сказал Иегуда.

— Ты только послушай, что он говорит, а, Шимъон бен Мататьягу! — улыбнулся Рувим и трахнул с размаху молотом, так что искры веером разлетелись вокруг. Он говорит мне об оружии! Да еще когда ты грудь сосал, когда ты еще в пеленках лежал, я уже видел, как в Тир пришла римская когорта — в первый раз, понял? И я видел у них копья — шесть фунтов железа, а потом еще шесть фунтов дерева. Вот это, я вам скажу, оружие! Видел я и копья тех дикарей, что живут за Араратом: наконечник у них в форме листа, и длиной ступни в три. А еще я видел парфянское копье, длинное и узкое, как змея, — опасная штука! — и сирийское копье, черенок у него широкий вроде совка: как вонзится, так все в тебе разворотит! Есть еще такая греческая метательная штука, длиной четырнадцать ступней, ее поднимают 3-4 человека. Видел я и жалкие египетские копья с бронзовыми наконечниками, и бедуинские пики. Помню, римский капитан мне тогда в Тире сказал: «Ты кто такой?» А я ему: «Я еврей из Иудеи, кузнец, а зовут меня Рувим бен Тувал». Я его языка не знал, а он по-нашему тоже не говорил, но мы нашли толмача. «Никогда, — говорит он, — не видел еврея». — «А я, — говорю, — римлянина никогда не видел». Тогда он мне и говорит:

«Что, — говорит, — все евреи такие сильные и безобразные, как ты?» А я ему: «А что, все римляне такие же злые на язык и такие невежи, как ты? В руках у тебя, — говорю, — поганое оружие, а во рту поганый язык».

Я был молодой, Иегуда бен Мататьягу, и никого на свете не боялся. Так вот, римлянин взял тогда у одного из своих солдат метательное копье, а по улице шел осел, его тянул на поводке какой-то парень. «Смотри, еврей!» — говорит римлянин, и как метнет копье, одним движением он пронзил осла насквозь, да так, что железный наконечник вышел с другой стороны и торчал на добрых две ступни. «Вот, — говорит, — вот, еврей, какое у нас оружие! и хорошо платят, и много славы». А парень кричит, убивается. Говорю тебе, я никого тогда не боялся. Я бросил парню серебряную монету, плюнул римлянину в лицо и пошел прочь. Он бы, небось, рад меня убить, да они там были, как-никак, чужие…

Дети обожали истории, которые рассказывал кузнец, и нисколько не задумывались, что в них — правда, а что — выдумка; они в восторге впивались в него глазами и ловили каждое слово.

Иегуда поднял щипцами наконечник копья — длинный, узкий, как тростинка, еще алый от жара.

— Закали-ка его! — велел кузнец.

Иегуда опустил наконечник в бадью с холодной водой. От бадьи поднялось облако пара и окутало махавшего молотом кузнеца.

— Чересчур хрупкий наконечник — сказал Рувим, — чересчур хрупкий! Доспехов он не пробьет.

— Но тело человека пробьет, — ответил Иегуда. — Мы найдем ему применение. Давай, Рувим, давай, делай такие наконечники!

И в месяце тишрей, когда свежее дыхание нового года повеяло над землею, возвратился Апелл. Так все имеет начало и конец — даже Модиин.

Иегуда не терял времени и все хорошо подготовил. День и ночь без устали он работал, строил планы, готовился, и день ото дня росла в кузнице груда тонких, длинных копий. Обреченной деревней был Модиин. Мы выкопали из земли наши луки, сделали новью стрелы.

Мы наточили ножи так, что они стали острыми, как бритва, и перековали лемеха плугов на копья. И уже не к кому-нибудь, а к Иегуде шли теперь из Модиина со своими заботами.

— У нас шестеро детей, Иегуда бен Мататьягу! Как нам запасти пищи для шестерых детей?

— А что делать с козами?

— А наши запасы взять с собой? У учителя Левела была своя забота:

— Я мирный человек, я мирный человек, — повторял он, придя к адону, и в глазах его стояли слезы. — Ну куда сейчас податься мирному человеку в Израиле ?

И тогда адон позвал Иегуду, который выслушал Левела и спросил;

— Будут ли наши дети расти, как дикари в пустыне ?

— Нет, — сказал Левел.

— Вырастут ли из них евреи, не умеющие читать и писать?

Левел покачал головой.

— Так смирись сердцем. Левел.

Затем Иегуда сказал адону, что тех немногих рабов, которые были в Модиине, нужно отпустить на свободу.

— Почему? — спросил адон.

— Потому что только свободные люди могут сражаться, как свободные люди. И адон сказал:

— Спроси у людей.

Так мы впервые собрали свой сход в долине. Из соседних деревень Гумада и Демы пришли люди, и синагога просто не вместила бы всех. И Иегуда, взобравшись на остаток старинной каменной стены, говорил:

— Пусть не идет за мной тот, кто робок душой! Пусть не идет за мной тот, кому его жена и дети дороже свободы! Мне не нужен тот, кто считает меру своего участия в борьбе! У нас есть лишь один путь, и кто пойдет этим путем, должен идти налегке. Мне не нужен ни раб, ни слуга — пусть он либо уходит, либо берет оружие в руки.

— Кто ты такой, чтобы так говорить? — спросили из толпы.

— Я еврей из Модиина, — ответил Иегуда. — Если еврею нельзя говорить… Что ж, я замолчу.

Была в нем необычайная простота, но он также прекрасно знал толпу. И стал он спускаться, но раздались крики:

— Говори! Говори!

— Я не принес вам даров, — сказал Иегуда просто. — Я принес вам тревогу, и на руках моих кровь, и ваши руки тоже будут в крови, если вы пойдете за мною.

— Говори! — кричали ему из толпы. И потом, когда из Гумада пришло двадцать вооруженных мужчин и искали Иегуду, они спрашивали в деревне:

— Где нам найти Маккавея?

И люди Модиина показали им на дом Мататьягу. Так было перед возвращением Апелла.

Я говорил уже, что дорога, проходящая через нашу деревню, пересекает всю долину. Много чего сделал в деревне Иегуда, но наблюдение за дорогой я взял на себя: каждое утро я посылал кого-нибудь из наших деревенских парней в дозор на высокий утес над деревней, с которого видна дорога в обе стороны на много миль. С одной стороны эта дорога вела на восток — через соседние деревни, горы и долы к самому Иерусалиму, а с другой стороны, на западе, она ныряла в густой лес и через этот лес вела к Средиземному морю. Один день на дозоре стоял Ионатан, другой день — еще кто-нибудь. И с восхода до заката, сидя на утесе, наш дозорный вглядывался вдаль — не блеснут ли там на солнце начищенные доспехи, не засверкают ли пики. Я знал, что это случится, и случится скоро. В такой земле, как наша, ничего не сохранишь в тайне, и любая новость быстрее ветра облетает все долины и деревни.

У меня не было той абсолютной уверенности, как у Иегуды. В нашей деревне были люди сильные и слабые, бедные и богатые; легко было толковать за столом, как мы будем сражаться, но что в действительности произойдет, когда наступит решительный час? Эльазар с Ионатаном боготворили Иегуду; любое его слово, любое его желание было для них законом. Могу ли я отрицать, что меня охватывала зависть, когда я видел, как они слушают его, как смотрят на него. Иногда я чувствовал, что во мне просыпается былая ненависть, горечь, и спрашивал себя: «Почему он не такой, как другие?» Я чувствовал свою вину, ибо в глубине души я знал, что если бы Иегуда был в тот день в Модиине, Рут не погибла бы, — и меня раздражало в Иегуде даже то, что я не услышал от него ни слова укора, гнева или осуждения. И все же, когда Иоханан пришел ко мне за сочувствием, я напустился на него.

— И ты тоже за это? — спросил он.

Его жена ждала ребенка.

— За что я? — переспросил я.

— За войну, за смерть. В Писании сказано: «Живите в справедливости, живите в мире». Но как только начинает говорить Иегуда, мы сразу же перестаем думать своей головой.

— А ты о чем думаешь, Иоханан? — спросил я.

— По крайней мере, так мы хоть останемся живы.

— А жизнь тебе очень дорога? — закричал я. — Разве это хорошая жизнь, счастливая жизнь, радостная жизнь?

Я осекся. Не уподобляюсь ли я уже адону? Кто он — мой брат или чужой человек? И все же, даже сам того не желая, я нашел самый жестокий укор, какой мне только мог прийти в голову: